Шрифт:
Показательно, что в "Метаморфозе" Кафки голос Грегора Замзы, пребывая в едином теле, обретает, однако, свойства физической раздвоенности, двутелости:
"Грегор испугался, услыхав ответные звуки собственного голоса, к которому, хоть это и был, несомненно, прежний его голос, примешивался какой-то подспудный,
_______
11 Оллпорт и Вернон приводят результаты исследований, устанавливающих едва ли не измоморфизм почерка и говорения, например, свидетельства об аритмичности и фрагментированности почерка у заикающихся.
193
но упрямый болезненный писк, отчего слова только в первое мгновение звучали отчетливо, а потом искажались отголоском настолько, что нельзя было с уверенностью сказать, не ослышался ли ты" (Кафка 1991: 294). Несовпадение тел выражает себя в распаде акустического единства, в нарушенности резонансной целостности. "Двутелость" голоса Замзы приводит к размыванию контура слов. Слова, таким образом, выступают аналогом химерического тела, ясность которого разрушается его дизъюнктивным характером.
Существенно то, что Замза у Кафки слышит самого себя, и это слышание себя вызывает у него страх. Письмо отчуждается от момента своего производства. Оно по определению принадлежит прошлому. Поэтому изменения, диаграммированные почерком, -- всегда изменения, вносимые "промежутком", временной цезурой, отделяющей прошлое от настоящего.
Иное дело голос. Голос традиционно выражает бытие как присутствие. Тот факт, что голос мгновенно и без следа исчезает, делает его идеальным означающим для идеи настоящего -- момента между прошлым и будущим. Более того, именно через говорение человек по преимуществу и переживает настоящий момент как момент присутствия, как момент бытия.
Жак Деррида отмечает, что феноменологической сущностью говорения является то, что я слышу себя говорящего. При этом говорение интимно связано с дыханием, которое придает жизнь моему телу.
"Означающее, оживленное моим дыханием и интенцией к значению (на языке Гуссерля, выражение оживляется Bedeutungsintention), находится в абсолютной близости ко мне самому. Живое действие, действие, дающее жизнь, Lebendigkeit, оживляющее тело означающего и превращающее его в полное смысла выражение, душа языка, казалось бы, не отделяет себя от себя, от своего собственного присутствия" (Деррида 1973: 77).
Слышание себя настолько полно вписывается в переживание настоящего, присутствия еще и потому, что в отличие от видения себя или трогания себя оно осуществляется как бы непосредственно и не нуждается ни в каких внешних медиаторах -- зеркале или кожном покрове. Поэтому появление отголоска, эха в голосе, слышимом самим собой, нарушает главное свойство этого акта -фундаментальное переживание самого себя как данного себе в настоящем. Отголосок, окружающий писком слова Замзы, вписывает в речь временной отрезок, как будто речь через мгновение повторяется. Отсюда ужасающее чувство разрушения единства собственного тела, собственного "Я" как существующего сейчас, в данный и только в данный момент.
Жан-Пьер Ногретт отмечает:
194
"Если превращенное тело составляло поверхность симптома, измененный голос кажется его глубиной и завершает заключение "чудовища" в его отчуждении. Либо он старается говорить, и мы слышим иного, чем он, либо он замолкает, и его молчание становится подозрительным. Дверь, замыкающая чудовище и отделяющая его от мира других, становится и для Джекиля и для Замзы символом языкового барьера" (Ногретт 1991:144-145).
Было бы, однако, упрощением считать, что трансформация голоса есть лишь знак внутренней трансформации, диаграмма превращения тела в химеру. "Языковый барьер", о котором говорит Ногретт, в данном случае оказывается более фундаментальным.
Его суть проявляется в судьбе образа химеры в европейской культуре. В отличие от прочих мифологических монстров -- гидр, кентавров, сфинкса и т. д., -- химера является неким нестабильным и трудновообразимым конгломератом частей. В иконографической традиции она представлена во множестве вариантов, так и не сложившихся в устойчивый канон. Головы льва, дракона и козы, о которых упоминает Борхес, в ином варианте, например, предстают как голова льва, тело козы и змея вместо хвоста, а в изображении Гюстава Моро -- как сочетание женской головы, птичьего тела и лошадиных копыт. Джиневра Бомпиани отмечает, что химера начисто отсутствует в европейской геральдике и эмблематике. Эмблема же, по утверждению Эмануэле Тезауро, -- "это комбинация души и тела, имеющего душу вне тела: его душа--это понятие (означаемое), сопровождающее фигуру (тело, означающее)" (Бомпиани 1989: 394). Однако неустойчивый и невообразимый конгломерат, составляющий тело химеры, по мнению Бомпиани, придает самому телу свойства души (оно относится не к сфере реального, а к сфере языкового). Отсюда невозможность использования химеры в эмблемах, отсюда -- речевая блокировка, с которой связана химера в культуре. Химера не может производить слова потому, что в конечном счете сама лишена тела и в своем невообразимом, неустойчивом облике существует лишь как понятие, слово.
Борхес в "Книге воображаемых существ", перечислив различные взаимопротиворечащие образы химеры, приходит к следующему выводу:
"Перевести ее во что-то другое было легче, чем вообразить ее. Она была слишком разнородной, чтобы составлять животное; лев, козел и змея (в некоторых текстах дракон) не так-то легко составляют одно животное. Лоскутный образ исчез, но слово осталось, означая невозможное. Сегодня в словарях определением Химеры является пустая или дурацкая фантазия" (Борхес-- Герреро 1978:63).