Шрифт:
— Ливан, — лукаво ответил де Вриндт, — никак не годится; Кармель, пожалуй, куда ни шло. А как ваша милость отнесется к поездке в Европу, морем, через три-четыре недели, и к золотой осени в Австрии?
— Шутите, — вскричал Попугай, сопя носом, — конечно же вы шутите! На такой благоразумный поступок вы не способны. Или ваши доходы тают?
Доктору Глускиносу, как и другим друзьям де Вриндта, было известно, что живет он на небольшое наследство, вложенное в Голландии. Хотя эта богатая страна меньше остальных районов Европы страдала от падения цен на сырье, доходы на капитал и там снижались, так что предположение доктора Глускиноса имело под собой определенные основания.
Рука мистера Эрмина, мысленно восхитился он, когда де Вриндт рассказал о своих планах, опасность теперь ушла за горизонт. План он оценил несколько скептически, но в целом одобрил. Де Вриндту надо уехать и вернуться после сезона дождей. Январь в Иерихоне соперничал с любой европейской зимой.
— На вас рассчитывают, де Вриндт! — сердечно сказал он. — Ваше здоровье не должно подкачать. Зачем делать вид, будто вам об этом неизвестно? А для поездки я обеспечу вам лучшего шофера, богобоязненного еврея, Эзру или Шмарью бен Давида, и автомобиль, на котором хоть на деревья взбирайся.
Стало быть, на завтрашнее утро, благодарно подтвердил де Вриндт; шабат он будет праздновать в Хевроне. До тех пор надо всего лишь переписать начисто небольшую работу, которая в середине следующей недели вызовет немножко шума, хорошего, плодотворного шума. Взглядом он поискал портфель, черный, запертый, стоящий возле стула. Как надежно спрятаны там листы и записки, исписанные свободно и густо, мелкими буковками латиницы, без нажима.
В пятницу, ни свет ни заря, перед домом гудит клаксоном маленький шустрый «форд» Эзры, шофера. Сквозь толчею феллахов, держащих путь на рынок по Вифлеемской дороге, их навьюченных ослов, величаво выступающих верблюдов он, весело зажав в зубах сигарету, выезжает из города: курс на Хеврон. Доктор де Вриндт, положив рядом с собой портфель и пыльник, высовывается из открытого окна, восхищенный утренней ясностью. Как глупо, надо было давным-давно предпринять такую поездку.
Бело-серая местность словно бы с почтением катится мимо посланника Торы. Они едут по дороге царского дома Давидова, это — сердце Иудеи, каменистое, изрытое потоками древних ливней, безлесное, однако на всех равнинных участках засаженное зеленью и орошенное. Слева остаются Соломоновы пруды, полуопустевшие резервуары; словно щит, их прикрывают руины времен Крестовых походов; акведук римской эпохи, некогда надземный, еще совсем недавно погребенный глубоко в толще земли, теперь вновь работает. Этот край никогда не спал, как не спит и не дремлет Тот, кто взял его под Свою особую любящую защиту. И современный автомобиль как бы сближает его чудесные святыни. Сегодня пятница, к началу шабата он вполне мог бы вернуться в Иерусалим, но проведет священный день отдыха в Хевроне, споет перед свечами любовный гимн рабби Соломона Алькабеса, на следующий день совершит послеполуденную молитву под теревинфом [29] Авраамовым, который по-прежнему стоит со времен Ефрона и хеттеян, огромный, с отмершим стволом и новыми живыми побегами. В пещеру Махпела он не пойдет, вот как сейчас проезжает мимо гробницы Рахили, что ждет возле дороги, и как не может сейчас обратить внимание на ответвление дороги в сторону Вифлеема. Ведь Вифлеем с его светловолосыми потомками крестоносцев присвоили себе христиане, а пещеру Махпела заняли мусульмане, заделали, накрыли куполом, окружили узкими переулками; самые назойливые гиды со всей Аравии кишат вокруг и словно мухи налетают на путешественников. Ах, тяжко ощущать, что собственно Эрец-Исраэль и край иудейский пока что лежат глубоко в недрах земли и чужие культуры пока что по праву сильного заселяют его поверхность — усилия ложные и преходящие. Но скалы настоящие, и земля, и небо, еще бирюзовое, еще не прокаленное солнцем, и все эти складчатые долины, все эти камни, видевшие величие Иудеи и ее падение, тоже настоящие. О, он, де Вриндт, сидящий в черном кожаном кресле и жадно вдыхающий попутный ветер, — он человек образованный, он умеет подавить даже малейшую насмешку, какую поневоле вызывают у него религиозные сооружения мессианских религий, все эти церкви Гроба и Рождества, гроты Марии и пещеры пророков. Он знает, что гробница Иосифа вовсе не гробница Иосифа, что гробница пророка Самуила, вероятно, находится в окрестностях Мицпы, но необязательно там, где указывают гиды, и что все сооружения и надписи суть бренные творения рук человеческих. Разве улицы подлинного Иерусалима, святого града, не погребены на глубине метров восемнадцати под обломками разрушений, над которыми проложены нынешние булыжные мостовые? И что значат для серьезного искателя в сравнении с этим нынешний Крестный путь с его Пилатовыми дворами, домами Каифы и остановками? И разве не счастливы археологи, когда раскапывают руины и останки, полы и колонны времен римской Иудеи, эллинистической, эпохи Ирода, Агриппы и Антигона, представляющие собой самый конец иудейской античности, даже не ее позднюю форму? Нет, господа современники, подлинная земля Израиля появится, когда исполнится время, когда люди созреют, чтобы жить по Закону Синая и устному учению, и не станут восхвалять эфемерный 1929 год как вершину всего предшествующего развития, ибо он не более чем глубокая ложбина нисходящей волны. Да, там, внизу, лежит Хеврон, где еврейское меньшинство живет в тесном соседстве с двадцатью тысячами арабов, особенно обидчивых мусульман, которых легко взвинтить до фанатизма, — мелких обывателей, зараженных националистическим просвещением в школах, учительских семинариях и туристической индустрии. Местные евреи говорят, что вполне ладят со своими соседями; но здесь живут только евреи старой закалки, набожные люди, есть ешива, или высшая школа Талмуда, занимающиеся коммерцией семейства, множество детей. Землей владеют турецкие эфенди; город широко раскинулся на холмах, которые некогда видели стада Авраама и рощу Мамре.
29
Теревинф — фисташковое дерево.
— Ягуд, ягуд! — кричат дети на дороге. Камень гремит по металлу за спиной. Возможно, он вылетел из-под колеса, но Эзра, шофер, знает эту округу. Знает, он в Хевроне, и камень бросил арабский ребенок.
Машина со скрежетом останавливается перед зданием, где, чуть в стороне от Главной улицы, расположена ешива рабби Исраэля Лёбельмана. Приезжего, ученого доктора де Вриндта, светило Израиля, радостно приветствуют и засыпают вопросами. Да, он проведет шабат здесь, с благодарностью воспользуется гостеприимством коммерсанта Слонимского, у него множество детальных вопросов, и на все нужны ответы; сыны Торы тоже разбираются в современных анкетах. Днем в воскресенье он вернется в Иерусалим и обработает хевронские результаты. В среду нужно подготовиться, ведь в четверг — большой день. Вместе с нашим учителем рабби Цадоком Зелигманом он будет говорить с Верховным комиссаром и раз навсегда даст отпор маниакальной страсти сионистов представлять еврейский народ, а кроме того, одновременно войдет в контакт с партией муфтия по поводу Стены Плача и откроет новую эру еврейской политики в Святой земле. Так что утром в четверг, в одиннадцать часов, должно читать молитвы об удаче доброго дела.
— Мы будем до полудня поститься, — восторженно обещают учащиеся ешивы. Ведь мужчины и юноши вокруг де Вриндта, как и он, почти не имеют доступа к реальности — замкнутые в самих себе и своем духовном мире… Конечно, можно назвать его более важным, чем наш, обычный; однако же он не дарует им способности заранее предчувствовать ответные реакции и последствия, какими чреваты серьезные события.
Глава восьмая
С позиций наместника
Пятница у мусульман день отдыха, но это не очень заметно, поскольку в Иерусалиме живет вдвое больше евреев и солидное число христиан. И тем отчетливее чувствуется следующий далее шабат — начиная с вечера накануне, когда шомрей шабат, или хранители шабата, ходят от лавки к лавке, старые и молодые евреи с пейсами, в длинных кафтанах из шелка в коричневую полоску, в плоских шапках из лисьего меха, следят, чтобы ни одна еврейская лавка «по нечаянности» не закрылась с опозданием. От поздних послеполуденных часов всю субботу до глубокой темноты — шабат заканчивается, только когда на небе являются три яркие звезды, — город Иерусалим отдыхает, а с ним и вся общественная жизнь, даже автобусные маршруты. Люди не ездят, не зажигают свет, не музицируют, не курят — строгие предписания, выведенные из простых правил шабата древности и, точно ограда, окружающие учение, возвышают этот день отдыха, делают его днем созерцания, спокойного раздумья, священных песнопений, продолжительных трапез (всю еду, конечно же, достают из ящиков-термосов, изобретенных евреями в незапамятные времена). И многие светски настроенные евреи избегают открытых возражений, хотя после рабочей недели были бы весьма не прочь предпринять вылазку на Мертвое море или в горы; ведь для врачей, адвокатов, чиновников-сионистов, торговцев, рабочих и ремесленников следующее далее воскресенье — полноценный рабочий день, от которого себе ничего не урвешь, тем более в такие тяжелые времена. Однако ж это день отдыха администрации, от мельчайших консульств христианских держав до сотрудников Верховного комиссара, наместника Иудеи, и проводят его на английский манер, не слишком интересно.
Приятно посидеть в клубе высокопоставленных чиновников администрации на открытых воздуху и свету высотах Масличной горы. В послеобеденные часы кое-кто из мужчин еще задерживается в Тальпиот на площадке для поло (подготовка к соревнованиям в более благоприятное время года), поэтому здесь пока довольно малолюдно. В этот час мистер Эрмин (Т. П.) обычно разыгрывает с мистером Робинсоном (П. О.) партию в шахматы, и мистер Робинсон зачастую выигрывает. Большой фантазией он не отличается, его упрямая голова — длинное лицо, прямой пробор — не в состоянии раскусить произвольные комбинации полицейского, но он не сдается, играет методично, используя любую оплошность, допущенную противником. И нетерпеливый Эрмин предпочитает проиграть партию, чем мучиться со скучными эндшпилями Робинсона. Сегодня в роли болельщика выступает молоденький лейтенант конной полиции, он сидит верхом на стуле, следит за игрой и одновременно разглядывает картинки в допотопном журнале. Игра идет лениво, между ходами много разговаривают. Воскресенье вроде этого, с его гнетущим зноем, усыпляет всякое честолюбие. Негры в белом бесшумно разносят охлажденную на льду содовую и добрый шотландский виски.
Лейтенант Машрум громко смеется, показывая подпись к фотографии, где корпулентный эмир Трансиордании вкупе со свитой запечатлен возле французского танка, грозного чудища из стальных пластин, заклепок и орудийного ствола.
— «Его королевское высочество эмир Абдаллах во время визита в Париж восхищается французским оружием», — читает он. — Мог бы и не ездить в такую даль, в Дамаске их на улицах полным-полно, как тележек зеленщиков.
— Французы держат в Сирии круглым счетом двадцать тысяч человек. Мы же в Палестине обходимся шестью офицерами, семьюдесятью шестью солдатами, шестью самолетами, девятьюстами пограничниками, включая кавалерию вашей светлости, вот в чем разница, — говорит Эрмин Машруму с дружелюбной насмешкой. Расправляет усы, раскуривает трубку. — Пока мистер Робинсон думает, — продолжает он, — можно обсудить оборонительную позицию Ближнего Востока.