Шрифт:
— Сейчас я кое о чем проболтаюсь, — сказал Эли Заамен, доверительно взяв Клопфера под руку, — я вправе говорить о политическом убийстве. Мой отец погиб в минском погроме девятьсот пятого года, от сабли полицейского офицера, после того как своей железной тростью в кожаной оплетке проломил голову хулигану. Мой отец был сущий медведь. — Он с нежностью и гордостью засмеялся. — Я только успел увидеть, как он упал. Из револьвера я подстрелил одного из погромщиков, когда тот набросился на старую женщину и маленького мальчика-еврея, такого же, каким когда-то был я сам. Мне тогда уже сравнялось тринадцать или четырнадцать, я отделался сломанной ключицей и разбитой головой. В Германии я ходил в школу, в Мысловице, упомяну этот достойный пограничный городок, я и мой младший брат Лео. Потому-то, понимаете, я и не хотел в войну сражаться против Германии, а поскольку начало войны застало меня в Иерусалиме, это удалось устроить. Лео, мой младший братишка, — знаете, что он сделал, когда узнал о смерти отца и моих ранениях? Он прочел слишком много книжек про индейцев, ступил на тропу войны против России, поклялся отомстить кровью за кровь, как бедуин. Однажды ночью переплыл пограничную речку Пшемшу и заколол казака, невинного агнца из пограничной полиции, который странным образом стал для него воплощением звериного духа царистской ненависти к евреям, — как, я уже не помню. История бессмысленная и глупая, дело так и не раскрыли, убийство свалили на контрабандистов спиртного, ведь пограничные патрули главным образом за ними и охотились. Жестокость порождает жестокость. Что тут скажешь? Семь лет мой брат носил эту историю в себе, и год от года она тяготила его все больше — до самой войны. Позднее, сражаясь на стороне Германии, он видел столько убитых, что перестал терзаться из-за убитого его рукой, а потом и сам тоже погиб. В семнадцатом, в Шампани, в силезском полку, вместе с одноклассниками и ровесниками, так что от всей семьи остался один я, если у меня нет где-то детишек, про которых я ничего не знаю. Но и от них семье не было бы проку. — Он коротко вздохнул. — Здесь у меня большие трудности, знаете ли; я сделал проект и чертежи турбины нового типа, но не нахожу средств, чтобы построить и опробовать модель. Наверно, сперва надо съездить в страну, где есть водопады, и до поры до времени запатентовать эту штуку как детскую игрушку.
Генрих Клопфер неожиданно ощутил огромную усталость. Не по душе ему российские евреи. Этот вот бьется со всем миром и всегда знает, как быть! Подобной энергии можно только позавидовать.
— Пойдемте-ка спать, — сказал он. — Вообще, не стоит бродить здесь столь немногочисленной компанией; иной раз случаются нападения.
— Люди в деревнях живут в ужасающей нищете, для них это своего рода дополнительный заработок, — кивнул Заамен. — Хотя терпеть такое, конечно, нельзя. Я провожу вас домой. А потом еще немного погуляю. Меня ничуть не удивляет, что после всей этой горячечной суеты арабы взбудоражены. Что-то носится в воздухе, говорю вам, наверняка будут стычки. Кстати, я бы не прочь поучаствовать. И тем не менее стоит предупредить англичан. Зачастую попадает людям, которые, не в пример нам, к этому не готовы. — Он засмеялся, неожиданно замер. — У вас ведь есть в университете английские коллеги, британские евреи. Они и с вами общаются так же мало, как с нами? Наверно, нет. Скажите им. Пусть предупредят земляков при губернаторе. Господа чиновники, вероятно, их выслушают, хотя и не поверят. Поверить — да что вы! Чиновники — самые странные рыбы, что когда-либо плавали посуху. Предупредите их, скажите, инженер Заамен дает руку на отсечение, что-то носится в воздухе, арабы, мол, при ближайшей возможности наверняка перейдут в атаку, — чтобы они потом не удивлялись. Доброй вам ночи! А мне хочется еще подышать, никак не могу надышаться!
Генрих Клопфер подал ему свою узкую руку, почувствовал горячее ответное пожатие.
— Желаю хорошо повеселиться! — сказал он и сам испугался собственного подсознания. Молодая, вправду очаровательная госпожа Юдифь, супруга находящегося в отъезде приват-доцента, тоже проживала в Тальпиот.
Книга третья
Миром правят удар и контрудар
Глава первая
Последний сигнал Нельсона
Инженер Заамен в большой тревоге выскочил из такси, взбежал вверх по лестнице, позвонил к госпоже Юдифи Каве — в девять утра, на другой день после похорон де Вриндта. Однако во время похорон разыгрались сцены, каких Иерусалим не видывал с войны. После короткой и острой заметки в газете «Га-Эрев» огромное участие гражданских евреев в похоронной процессии волей-неволей было воспринято как политическая демонстрация, направленная против арабского населения города. Полиция перехватила набухающий людской поток и, сопровождая его, решительно оттеснила с Яффской дороги и из других частей Нового города, а под конец — полицейские почти поголовно арабы или, по крайней мере, мусульмане — пустила в ход резиновые дубинки, когда демонстранты отказались сворачивать в боковые улицы. Английский чиновник в штатском, с длинным лицом, причесанный на прямой пробор, рекомендовал руководителям шествия не препятствовать полиции; один из его агентов, по-видимому черкес, с голубыми глазами и козлиной бородкой, был готов поклясться, что у него на глазах евреи грозили полицейским кулаками и обзывали их пособниками убийцы. Такие вот сцены безумной паники, ярости и смятения сопровождали Ицхака-Йосефа де Вриндта на его пути к могиле.
На кладбище удалось провести лишь короткую церемонию, которая то и дело нарушалась; гул приглушенных взволнованных слов почти перекрывал и без того ослабевший от слез голос рабби Исраэля Лёбельмана из Хеврона, заместителя Цадока Зелигмана. Сам же рабби Зелигман — и не только из-за большой физической немочи — остался в стороне от похорон, в сокрушении сидя на полу своей комнатки. Ведь сегодня ночью начиналась годовщина разрушения Храма, девятое число месяца ава — этот скорбный для народа день тысячелетиями сопровождался строгим постом. Плачи Иеремии на сей раз будут петь поистине израненной душой.
Кроме того, вчера вечером газеты сообщили: согласно решениям лондонского Коронного суда, арабы могли возобновить строительные работы у Западной стены Храмовой площади — реальные «строительные изменения», тогда как евреям в свое время, помнится, запретили даже установку бумажной ширмы, размещение светильников, сидений, ковчега для Торы… По этим трем причинам, стало быть, Заамен промчался вверх по лестнице, нажал на кнопку звонка и долго не отпускал.
Молодая женщина открыла сама. С прислугой в Палестине издавна обстояло непросто; девушки-репатриантки — их называли халуцот — предпочитали городским домам сельское хозяйство; убирать грязь за бургоним, то бишь за горожанами, говорили они, нет уж, покорнейше благодарим. Поэтому в отсутствие мужа госпожа Юдифь обходилась помощью приходящей уборщицы-сефардки.
Закрыв дверь, Эли Заамен заключил в объятия смуглую девичью фигурку.
— Не так бурно! — шутливо оборонялась она, отбрасывая назад черные волосы и сверкая белыми зубками. — С каких пор даму навещают в такое время? Это не домашняя пижама, а самая настоящая одежда для сна, я только что встала. Заходите, Эли Абрамович. — Госпожа Юдифь тоже родилась в России.
— Не заставляй меня терять голову, — попросил он, — я должен немедля выехать в Хайфу, и ты поедешь со мной. Здесь наверняка будут беспорядки; что творилось вчера, ты уже знаешь. И что в Тель-Авиве шесть тысяч молодых людей протестовали против решения по Храмовой площади, тоже. Сегодня они устраивают обычное для девятого ава шествие к Стене Плача, в пять часов, когда арабский Сук кишит покупателями и прохожими. Добром это не кончится. Надо благодарить Бога, если не прольется кровь.
Юдифь нахмурила прямые брови. Она сидела, сложив руки на коленях, обдумывала положение. Сук — это базарные улицы между Яффскими воротами и Храмовой площадью, западной границей которой была Стена Плача. Протискиваясь по этим узким улочкам, демонстрация оттеснит всех, кто к ней не относится, под арки, в подъезды домов, в боковые переулки. Взвинченные обитатели арабского Старого города нипочем такого не потерпят — блеск кинжалов, свист палок…
— И никто не может прекратить эту нелепость?