Шрифт:
Я видела воришку над собой, он смочил свой рукав водой и снова приложил его к моему лбу, очень холодный: вокруг суетились люди: все бегали, только воришка никуда не уходил, он расстегнул мою куртку, потом разрезал ножом сорочку, затем шнуровку корсета и ослабил его со словами: извините, маэстро Франческо, это чтобы вам легче дышалось, у меня и в мыслях нет ни малейшей непочтительности: я беспокоилась, отчаянно отбивалась, но на уме у меня был не распоротый корсет, а пророки, целители и отцы церкви, которых мы писали на стенах и потолке (однако в тот день в эту комнату не осмелился войти ни один врачеватель, и единственными моими лекарями были те, которых я сама изобразила) — лучшая работа, которую я когда-либо исполнила, и нам за нее сполна заплатили вперед: я велела воришке закончить пророков, а лекарей всех до единого закрасить: он обещал это сделать: и от этого мне стало легче: никогда не оставляй работу незавершенной, Эрколе: он кое-как вывел меня оттуда, где теперь нас не хотели видеть из-за того, что на моей коже начали проявляться те самые пятна, и на спине отнес меня в кровать, не знаю куда, она стояла у стены: не знаю, что это была за комната, но она постепенно теряла цвета, темнела, светлела, стены колебались вокруг меня, словно началось землетрясение, и когда выбеленная штукатурка взялась сетью трещин, я увидела людей…
Эрколе, скажи мне, проговорила я, что это за красивые люди проходят сквозь стену? Я не могу их узнать, не получается.
Какие люди, удивился Эрколе. Где?
Потом он сообразил.
А, эти, сказал он, это же толпа прекрасных молодых людей, они как раз выходят из лесу, они вплели в свои волосы дубовые ветви и листья, украсили ими свои шеи, запястья, щиколотки, вокруг них витает древесный запах, словно гирлянда, потому что одеты они не в обычную одежду, а в листья и цветы, и в руках у них огромные охапки цветов и трав, собранных на лугу за лесом, и эти травы и цветы так благоухают, что их аромат мчится впереди них, как вестник, и я знаю, что если бы вы могли как следует разглядеть их, маэстро Франческо, и если бы вы пожелали их написать, то на картине они вышли бы именно такими, как есть, потому что они выглядят так, будто не умрут никогда, а если, вопреки всему, и умрут, то не станут роптать и не будут держать зла на жизнь, может, окно затенить, вам не слишком много света? продолжал говорить он.
Поздравляю тебя, Эрколе, молвила я. Тут так светло, что темно
не помню
что было дальше
но что-то подобное творит с золотом хорошая полировка — металл и светлеет, и темнеет одновременно: я научила воришку делать такую полировку: научила его писать волосы и ветви, скалы и камни: и тому, что они удерживают всякий цвет, и что любой цвет на любой картине ведет свое происхождение от камня, растения, скалы, семени: научила его телу сына на материнских руках, тайной вечере, чуду претворения воды в вино, животным, толпящимся у пещеры, и дню, в котором все идет своим чередом — и на переднем, и на заднем плане всех событий — от смерти до тайной вечери, до свадьбы, до рождения.
Также научила я его показывать стремление всех вещей и созданий вверх, и что так лучше всего видна их жизненная сила: и он всегда был верен мне, милый мой, славный воришка: теперь я помню ту зиму после окончания работы над фресками во дворце, где не место скуке, как я снова послала его в Феррару, и он безропотно поехал туда, потому что мне хотелось знать, какой вид приобрела моя живопись спустя год после того, как ее краски окончательно высохли.
Он выехал в среду, а вернулся в пятницу и пришел прямо в церковь, где мы поновляли образ Мадонны.
Там только одну вещь поменяли во всей зале с тех пор, как мы ушли, рассказал воришка. Его лицо.
И кто же приказал поменять? Сокол? спросила я.
Борсо, конечно, пояснил воришка. Он приказал повсюду переписать свое лицо — и на вашей части тоже. Я спросил стражника у дверей, я с ним знаком — это старый друг моего отца. Он сказал, что Борсо привел своего двоюродного брата Бальдасса, и тот сделал то, что хотел маркиз.
Воришка рассказал мне, что стражник встретил его, как родного сына, и отвел в помещение для слуг, а те приветствовали его так же радушно, накормили, всячески позаботились о нем и расспрашивали обо мне…
(обо мне?)
…да, сказал Эрколе. И послушайте, это еще не все. Борсо в последнее время редко бывает дома, потому что надумал построить гору — не просто передвинуть, это запросто и вера может, а сделать гору — целую, новую, большую, как в Альпах, и на таком месте, где гор никогда не бывало. Так что все там возят, носят и укладывают камни в Монте-Санто, и каменщики урабатываются чуть не до смерти, а некоторые так даже и до смерти, а когда такое случается, Борсо прибавляет их тела к своей горе.
Но, маэстро Франческо, молвил воришка, мне еще и вот что рассказали. Наша календарная зала сильно прославилась в народе. Ко дворцу часто приходят целые толпы из города, а когда их впускают, то все они, ни на что не глядя, проходят и останавливаются возле вашей сцены справедливого суда. Просто стоят и смотрят. Вслух ничего не говорят. Борсо думает, что им нравится смотреть на его портрет в образе такого себе праведного судии. Но стражник сказал, что люди выходят из залы довольные, словно им кто-то полные карманы денег насыпал. А приходят они прежде всего затем, чтобы посмотреть — это рассказала та женщина, что накладывала мне в миску рагу, — на образ, который вы написали в черноте — там всего верхняя половина лица, но глаза — ваши глаза, маэстро Франческо, — смотрят на них так, словно и в самом деле могут видеть каждого поверх головы Борсо.
Это не мои глаза, сказала я.
Угу, ответил воришка.
Ты же не говорил им, что это мои глаза? спросила я. Да какая разница, говорил — не говорил. Я знаю — там ваши глаза. Я их вижу каждый день. А они пусть себе думают что хотят. Жена стражника рассказала мне, что все жещины, которые приходили туда, считают, что это женские глаза. А все мужчины, что там побывали, — что мужские. Ну, а вы же вдобавок нарисовали половину лица, причем без рта. Будто существует что-то такое, чего нельзя говорить.