Шрифт:
– Дай боже, дай боже!
– горячился Коноплев.
– Рядом, в Груздихинском районе, другие порядки. Шурин приезжал на днях, рассказывает: там у председателей поджилки не дрожат, когда начальство их в район вызывает. Нет этого страха. Секретарь в колхоз приходит запросто, разговаривает с людьми не по бумажке.
На полке в переднем углу слышнее заработал радиоприемник. Он все так же потрескивал и шипел, словно выдыхающийся пенный огнетушитель, но теперь сквозь шипенье и потрескиванье пробивалась не музыка, а окающая с запинками речь. Передавались письма с целинных земель. Какой-то паренек рассказывал о своих трудовых успехах на Алтае. Собеседники прислушались.
"Нас всех зовут москвичами, хотя мы из разных городов. Держимся дружно, в обиду себя никому не даем. Урожай в прошлом году выдался небывалый. В пшеницу войдешь, словно в камыши. Даже старики не помнят таких хлебов. Для ссыпки не хватало мест, тяжело было..."
Паренек обращался к своей дорогой маме, но так, будто никогда раньше не произносил этого имени. Он явно робел перед микрофоном.
– Ты смотри, - сказал Петр Кузьмич, - и там свои беды: хлеб ссыпать некуда.
– Он ткнул рукой в сторону радиоприемника, и брезентовый плащ соскользнул с его левого безрукого плеча.
– Не всем же на Алтай ехать!
– буркнул Коноплев и, закашлявшись снова, поднялся из-за стола, взял обеими руками горшок с окурками, пошел к порогу. Там он откинул ногой веник и вывалил окурки в угол.
И тогда обнаружилось, что в избе во все время этого разговора присутствовал еще один человек.
Из-за широкой русской печи раздался повелительный старушечий окрик:
– Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать. Пол только вымыла, опять запаскудили весь.
От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись.
– Ты все еще тут, Марфа? Чего тебе надо?
– Чего надо... За вами слежу! Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая, вдруг - искра, не приведи бог...
– Иди-ка ты домой.
– Когда надо будет - уйду.
Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в чем-то друг перед другом виноватыми.
На мгновение стала слышна улица, шум ветра, далекая девичья песня.
Сергей Щукин выключил приемник, голоса целинников оборвались.
Снова стали отрывать клочки газеты, понемногу вытягивая ее из-под разбитого стекла, и скручивать цыгарки и козьи ножки. Долго молчали, курили... А когда начали опять перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы - ни о чем и ни для кого. Про погоду - дрянная стоит погодка, в такую погоду кости ломит; про газеты - они ведь разные бывают, из другой свернешь цыгарку, так горечь одна, и табаком не пахнет; потом что-то про вчерашний день - сходить куда-то надо было, да не сходил; потом про завтрашний день - надо бы встать пораньше, в кои-то веки баба собирается блинами накормить... Пустые фразы, - но произносили их уже приглушенно, тихо, то и дело оглядываясь по сторонам да на печку, словно за ней скрывалась не Марфа, конторская уборщица, а какой-то посторонний, непонятный человек, которого следует остерегаться. Ципышев посерьезнел, больше не разговаривал, не улыбался, только раза три спросил, так, не обращаясь ни к кому:
– Что это учительница замешкалась? Начинать бы надо партийное собрание.
Один Щукин вдруг повел себя несколько странно; ему не сиделось на месте, табуретка под ним поскрипывала, глаза - молодые, озорные, с хитринкой блестели и смотрели на всех с вызовом. Казалось, Щукин вдруг увидел что-то такое, чего никто другой еще не видел, и потому почувствовал свое превосходство над другими. Наконец, он не выдержал и громко захохотал.
– Ох, и напугала же нас проклятая баба!
– хохоча, говорил Щукин.
Петр Кузьмич и Коноплев переглянулись и тоже захохотали.
– И верно - дьяволица! Вдруг из-за печки как рявкнет. Ну, думаю...
– Иван Коноплев с трудом закончил фразу: - Ну, думаю, сам приехал, застукал нас...
– Перепугались, как мальчишки на чужом горохе.
Смех разрядил напряженность и вернул людям их нормальное самочувствие.
– И чего мы боимся, мужики?
– раздумчиво и немного грустно произнес вдруг Петр Кузьмин: - Ведь самих себя уже боимся!
Но Ципышев не улыбнулся и на этот раз. Он, словно не заметил, что заливались и Коноплев и Петр Кузьмин, а только на Сергея Щукина взглянул строго, как старший.
– Молод ты еще, чтобы над этим смеяться! Поживи с наше...
Но Щукин уже не унимался. К тому же и Петр Кузьмич и Коноплев были явно на его стороне. Они оживленно подмаргивали ему и продолжали смеяться.
– Вот так и боимся!
– сказал Коноплев.
Марфа за печкой молчала.
В контору ввалились два паренька комсомольского возраста.
– Вы зачем?
– повернулся к ним Ципышев всем телом.
– Радио хотим послушать.
– Нельзя. У нас сейчас партсобрание будет.
– А нам куда? Тут нас много.
– Куда хотите.
Сказав это, Ципышев оглянулся на своих друзей, словно хотел узнать, одобряют ли они его поведение.
Петр Кузьмич не одобрил.
– Вот что, молодцы, - сказал он, обращаясь к ребятам.
– Мы тут провернем партсобрание, поговорим, а потом уж вы занимайте позиции.
Наконец, пришла и учительница, Акулина Семеновна, - молодая, низкорослая, почти девочка. Она устало распутала, сняла с головы серый шерстяной платок и ткнулась в уголок под деревянную полку с приемником. С ее приходом немного оживился и Ципышев. Но это его оживление выразилось в том, что он преувеличенно строго, по-начальнически заговорил с учительницей: