Шрифт:
Красноармеец поник головой.
– Слыхал, дядя…так ведь поэтому и страшно стало…
– Страшно? Значит ты никакой не казак! – Ступенков обернулся к Георгию. – Поступайте, как хотите, ваше благородие, но я бы его тут и прикончил, паршивое ведь семя…
Георгий остался твёрд. Парня увели в тыл, ещё полтора десятка раненых красных подняли на носилки подоспевшие санитары. На поле осталось лежать человек сорок. И тридцать коней. У казаков потерь не было.
Георгий продолжал изо всех сил отбивать натиск наползавших на его сердце жестокости и равнодушия. Как и его казаки, он прекрасно знал, что творили в захваченных станицах красные, знал, что есть даже какая-то кровавая бумажка от засевшего в Московском Кремле не то Ленина, не то Троцкого, или кого-то из их кагала, прямо предписывающая поголовно истреблять казаков 2 . Требуя от них милосердия к злейшему врагу, он требовал почти невозможного. Но понимал, что «белое дело» только оттого и «белое», что встало против зла, бесчеловечности, безбожия, дикости. А если белое знамя забрызгать кровью раненых и пленных врагов, будет ли оно по-прежнему белым?
2
«Директива о расказачивании» от 24 января 1919 года, подписана Я. Свердловым.
Георгий стоял, молчал и кусал губы. Молчали и проходившие мимо казаки. Радость победы как-то быстро улетучилась от осознания того, что впереди будет новый бой, а потом ещё и ещё. Красных было слишком много.
А апрельское солнце продолжало ласково и милосердно обогревать и будить землю и всех её крохотных обитателей. Высоко в небе парил степной орёл. Позади поблёскивала широкая излучина Северского Донца, за которым Донская армия пережидала зиму, копила силы, чтобы вновь ринуться в наступление за освобождение казачьих земель. Степной ветерок опять ворошил надежды на возрождение.
Георгий очнулся от созерцания и побрёл за казаками. В глазах многих он увидел уважение, и это обнадёживало. Его чувство чужака потихоньку из него уходило, он старался сродниться со своими бойцами, понять их душу, их чаяния.
«В конце концов, ведь приходили на Дон когда-то беглые, и становились своими, отчего же мне в этом должны быть препятствия?» – так думал Георгий и потихоньку втягивался в казачий быт. Ловил себя на мысли, что ему нравится протяжное их пение, станичный говор… Но больше всего ему по душе было их спокойное чувство собственного достоинства. Отец как-то говорил, что такое чувство в Российской империи – удел в основном лишь дворянского сословия, однако у казаков оно вполне присутствовало, сочетаясь при этом порою с первобытной силой и жестокостью.
«Видимо, сама среда обитания, сама степь к этому располагает», – пытался размышлять Георгий, наблюдая краем глаза парение орла прямо над своей головой. «Орёл вот, птица благородная, но и хищная. Так и казаки…»
Ступенков задержался, дождался Георгия. Заглянул ему в глаза прямо из-под своих косматых бровей, улыбнулся щербатой улыбкой, так что на обветренном лбу собрались складки.
– Поздравляю, ваше благородие! Первый блин, то есть, бой – не комом вышел! Без потерь! Хороший знак! Казаки довольны. А что милосердие проявили, так ведь по-христиански ведь это, и благородно. Мы тут за войной, совсем об этом позабыли, я вот и к причастию уже месяц как не подходил, а проповедей год уже, почитай, не слышал… так что, не сумневайтесь!
Георгий пожал протянутую руку казака. На сердце полегчало, вернулась радость.
– Спасибо, Ступенков. Как думаешь, скоро одолеем красных?
– Если все бои будут такие же, то скоро! Переведутся!
– Хорошо, Ступенков. Седлайте коней, выдвигаемся вперёд, ночуем в станице…
3.
Достопримечательностью квартиры Вериных на Первой линии были большие напольные часы, доставшиеся им вместе с квартирой от прошлых владельцев. А прежние владельцы подались задолго до революции в Петербург, «умножать свои капиталы», и посчитали, что таких часов они там себе накупят сколько угодно, и отдали свои Вериным даром. А изделие, между тем, было дорогой, европейской работы. Если быть точным, то бельгийской, с корпусом из дуба и механизмом, дававшим исключительную точность. Ну и конечно с массивным маятником, и с боем. От них так и пахло стариной, и Павел Александрович считал, что чем старее часы, тем они точнее и надёжнее. Он поговаривал: «Сейчас так не делают. Особенно отечественные мастера. Жалкие подражатели! Другое дело – Европа: Бельгия, Швейцария… Но и там в последнее время стали делать хуже, чем было. И так – во всём. Вспомним восемнадцатый век, барокко! Какая была архитектура, живопись, музыка! А сейчас? Всё, решительно всё клонится к упадку!»
Ксении очень не хватало отца. Он уехал в Новороссийск, потом от него пришло письмо, что мол, он устроился, и всё у него хорошо, есть практика. А в квартире теперь образовалась какая-то пустота. И Георгий – на фронте. Остались они одни, с мамой. Не оттого ли часы сейчас тикают как будто бы громче, а бьют – словно поминальный колокол?
Ксении, сидевшей у приоткрытого окна, стало грустно. За окном – буйство зелени, апрельское вечернее тепло, неугомонно чирикают воробьи и происходит Жизнь. Стоят предпасхальные денёчки. А радости-то на сердце нет и нет.
Мама настояла, чтобы она взяла отпуск от госпитальной работы. Недостатка в сёстрах милосердия сейчас не было, а Елена Семёновна давно чувствовала, что её дочь эта работа выматывает и иссушает внутренне. Она так ей и сказала:
– Ксю, ты надорвалась. Я это чувствую, и папа тоже. Непосильную ты ношу на себя взяла. Мне понятно, что время сейчас такое и требует подвига, но…и подвиг требует сил. А у тебя их нет.
Ксения внешне протестовала, горячилась, но внутренне была согласна с мамой. К тому же, ей стали часто сниться сны, в которых являлись ей умершие от ран офицеры и солдаты. Они стояли над ней с печальными взорами, и молчали. То ли благодарили, то ли укоряли… Так и умом тронуться было недолго.
Зато теперь она бездельничала, если не считать учёбы, которая давалась ей легко и не требовала усилий. Да и в гимназии от учениц перестали требовать того, что было непременным и строго соблюдаемым правилом ещё несколько лет назад. Не стало ни латыни, ни греческого. Ни дисциплины. Все соученицы Ксении мечтали поскорее выпуститься и выйти замуж. Непременно за офицеров. А чего хотела она, Ксения?
Когда её подруга Валя заговорщицки сообщила ей, что Петю на фронт на вокзале провожала какая-то «бесстыжая рязанская девка», Ксения с ужасом почувствовала, что книжного «приступа ревности» у неё не возникло. И обида не закипела, и страсти не забурлили. А что же было? Какая-то пустота. Выходит, любовь ушла?