Шрифт:
Снежная Королева леденила взгляд презрительной отрешенностью, но, кажется, никто, кроме меня, этого не замечал.
– Поздравляю, ты лауреат! Будем делать книгу, принимать в Союз! – громко приветствовал меня Доронин и хлебосольным жестом указал на стул рядом с собой.
Стул был занят, но в тот же миг оказался свободным. Борясь с неловкостью, я принялся усаживаться, подыскивая глазами, куда бы пристроить Феликса, но не нашел ни свободного места, ни, через полминуты, самого Феликса – он уже вращался в обществе, что-то записывая на сложенном вчетверо листе бумаги: это была его записная книжка.
Я что-то выпивал, чем-то занюхивал, не отрывая взгляда от Феликса и ощущая только холод, исходивший от Снежной Королевы, особенно ледяной под пожаром волос (у нее даже ногти были голубые), – мне казалось, я совершил предательство, приняв приглашение отдельно от него. Доронин наконец отследил мой взгляд и, склонившись ко мне, очень по-доброму посоветовал:
– Зачем тебе этот еврей? Ты держись от них подальше. Ты наш парень – русский, из глубинки, рабочий… А они тебя научат презирать землю, по которой ты ходишь, презирать людей, с которыми живешь… Мне давали на рецензию нынешнюю молодую прозу: если парня какая-то правда волнует – значит, русский, если начинается сюрреализм, абсурдизм, еще какой-то выпендреж – значит, еврей. Сто процентов! Ни одного исключения!
– Нет-нет, он из дворян! Его дед, что ли… Или прадед… Здесь бывал в гостях.
– Они расскажут… Может, правда, обслуживал по финансовой части. Или долги приходил клянчить. Будь уверен, он и на тебя смотрит как на дерьмо – работяга, гегемон, черная кость… А вот мы тебя двинули именно как рабочего.
Рабочий я был довольно условный. К пятому курсу я понял, что изобретатель из меня никакой, хотя в студенческом научном обществе порядочно отмантулил слесарем без зарплаты, – такие вот творческие задания мне давали на кафедре. Зато на заводской практике мне сразу предложили лимитную прописку как рабочему, а реальную работу – как инженеру с незаконченным высшим.
Феликс, как раз шествовавший к выходу мимо нашего сдвоенного стола, как будто телепатически угадал наш разговор и приостановился, узенький теннисист во всем белом.
– Хочу еще раз напоследок предостеречь. Вы ненавидите интеллигенцию, а ведь только она любит народническую литературу, самому народу она не нужна. Уничтожите интеллигенцию – уничтожите собственную кормовую базу.
– Кто вам сказал, что мы ненавидим интеллигенцию?! – вскинулся Гриф. – Мы сами интеллигенция. Народная интеллигенция.
– Оксюморон, – с поразительным хладнокровием (даже румянец с него не сошел) бросил Феликс незнакомое мне слово, которое, видимо, не один я принял за оскорбление.
– Можно, я дам ему по морде? – воззвал к Доронину кто-то из его шестерок.
– Я в твои годы разрешения не спрашивал, – презрительно бросил Гриф и, демонстративно отвернувшись, заговорил о чем-то другом.
Народный мститель начал высвобождаться из тесного застолья, а Феликс поджидал его с выражением приятной удивленности, держа в правой руке какую-то короткую полированную палочку из черной, мне показалось, пластмассы. Когда мститель наконец выбрался и шагнул в его сторону, Феликс изящно, как фокусник, встряхнул свою палочку, и из нее вылетело новенькое сверкающее лезвие.
Все замерли. С усилием опрокинув чугунный стул, я бросился между ними в позе распятого Христа:
– Всё, мужики, погорячились, и хватит!
Мститель, не сводя с Феликса глаз, ощупью вернулся на свое место, а я начал пятиться к выходу, ласково приманивая Феликса ладошкой, будто маленького: пойдем, пойдем… Он, однако, не тронулся с места, пока на свое место не опустился его противник.
– Ты что, мог бы ударить его ножом? – только за резными дворцовыми дверями решился я спросить.
– Если ты готов убить и погибнуть, тебе, скорее всего, не придется ни убивать, ни погибать, шпана это чувствует, – уклончиво ответил Феликс. – Так меня учил мой дед-дворянин, а он знал толк в этих делах. Четвертак оттянул по совокупности. На Колыме с Шаламовым общался.
Я понял, что Шаламова тоже надо запомнить.
– А почему про тебя говорят, что ты… ну, это самое, еврей? Извини, конечно…
– Не извиняйся, это не ругательство. Да, у меня один дед был столбовой дворянин, гвардейский офицер, а другой – еврей, чекист. В тридцатом именно он офицеров брал. Тогда сажали и стреляли за любые проявления офицерской чести. Жлобье в ней видело для себя оскорбление, оно ведь само на такое не способно. Сохраненный клочок полкового знамени, панихида по погибшим товарищам – все считалось заговором. Правда, в тридцать седьмом мой второй дедуля тоже получил свои девять грамм.
– Ты как, поговорил с нашей братией? С молодыми? Как они тебе?
– Нет величия замысла. Никто даже не догадывается, что писатель – орган языка.
– Разве не язык орган писателя?
– Читай Бродского. Или мою рубрику в газете. Там я от советских священных коров оставляю одни рога и копыта. Эй, эй, нельзя ли повежливее?
Мы так увлеклись, что перешли Литейный напротив улицы Каляева – пардон, Захарьевской – на красный свет, и мужчина с алой повязкой перекрыл нам дорогу полосатым милицейским жезлом. Дружинник. Рядом с ним стояли еще несколько с такими же повязками. Они были смущены своей миссией и сразу же меня отпустили, чуть только я заизвинялся: простите-де, увлеклись, заговорились…