Шрифт:
Некоторые писатели-юмористы присвоили себе слово «помню», оно у них хранится в запасниках смешного и вкладывается в уста только смешных персонажей — людей пожилых, а то и вовсе старых, к месту, а чаще не к месту предающихся воспоминаниям о делах и днях, давно минувших. В нормальное, мирное время девятнадцатилетнему юнцу это слово, наверно, и в голову не придет, но девятнадцатилетний Сема Медведев уже много раз пользовался им, как привычным, расхожим словом. И не удивительно: вся довоенная жизнь казалась уже Семе какой-то очень давней. «Была такая когда-то, в прошлую эпоху. И еще спасибо, что от нее осталось столько воспоминаний. И притом лишь приятных, светлых. Особенно приятны были Семе воспоминания о родном классе. О самом дружном, боевом и веселом классе во всей школе, а очень возможно, и во всем Баку. Это же надо — собрать вместе столько остроумнейших ребят и девчат. Будет нам чем насмешить своих детей и внуков», — думал я тогда, хотя не мог не знать, что не у всех, ох, далеко не у всех нас, будут дети и внуки. Война ведь.
Но тут перо мое определенно подвело меня: не думал, ей-богу, не думал об этом в то утро Семен Медведев. Просто на парня приятные воспоминания нахлынули, а тут рядом слушатель. Вот и было сказано для зачина хорошее и, ей-богу, не смешное слово: «Помню». И пошло. В ту пору, в девятнадцать с чем-то лет, я при случае охотно предавался подобным воспоминаниям и получал от этого удовольствия не меньше, чем любой старикан. Да, тогда я еще любил вспоминать. Тогда да, теперь это, увы, не принадлежит к числу моих любимых занятий.
Я и сейчас могу повторить слово в слово все, что рассказал тогда Юре Топоркову, и не делаю этого лишь потому, что, к превеликому сожалению моему, не смешно уже. А тогда мы здорово посмеялись с Юрой над забавными выходками моих соучеников, а когда я рассказал, как мы всей компанией разыграли одного явного лопуха из параллельного класса, Юра даже остановился, — он, как говаривала моя мама, «зашелся смехом» и минуты две шагу из-за этого не мог сделать.
— Ну, ты скажешь! — Юра смахнул рукой выкатившиеся из глаз слезинки. — Хорошо, что я в вашей школе не учился. Таким только на зуб попади.
— А тебе чего бояться? Ты, по-моему, вовсе не лопух.
— Не лопух, конечно. Но я, как бы тебе это сказать, — верю каждому зверю. Покуда разберусь, конечно. Только пока я разберусь, меня могут и разыграть и даже вокруг пальца разок обвести… Если кто захочет.
Юра помрачнел, вспомнил что-то не очень приятное. И я спросил:
— Было, видать, дело?
— Было, — не очень охотно подтвердил Юра. — Жулик один с нами в поезде ехал, до самого Краснодара. Ну и подлюга. Кое-кого из наших ребят дочиста обобрал.
— Обворовал?
— Нет. Обворовал бы, не так обидно было. Вора обычно в лицо не видишь и сам в руки ему ничего не даешь. А тут… В карты он нас всех обыграл. В очко.
— Чего же вы с жуликом сели играть?
— А у него на лбу разве написано… С виду парень как парень. И документы у него в полном порядке — паспорт и все такое. Ехал он на какой-то краснодарский завод по спецзаданию — так у него в командировочном предписании и значилось: спецзадание. И ему, понимаешь, за это все патрульные козыряли. А он смеется: «Вольно, братцы, сам когда-то в лаптях ходил». И вообще веселый — все у него с шутками да прибаутками. Шутя, ради смеха, показал он несколько фокусов с картами, шутя предложил сыграть в подкидного дурака, а там под веселое настроение заложил банчок. Пустяковый поначалу банчок, копеечный. И мы, понимаешь, и не заметили даже, как червонцы и сотняги замелькали. А много ли их у нас? Вот и пошла игра на вещи. Кто кашне проиграл, кто портсигар, а один младший лейтенант часы просадил. Аж побледнел человек с досады.
— Золотые, что ли, часы?
— Откуда золотые? Обыкновенные. Но сам понимаешь, как командиру без часов.
— А ты что просадил?
— Да так, пустячок, и говорить не стоит.
— Можешь не говорить, сам знаю — ты перчатки профинтил.
— Факт, перчатки, — подтвердил Юра, ничуть не удивляясь моей догадливости.
— А я почему-то решил, что ты их на молоко обменял.
— Ну, ты скажешь, на молоко! Не стал бы я их менять. Они у меня хоть и старые были, с сорокового года, а памятные. В сороковом я все лето шпалы таскал и костыли заколачивал. И с первой получки перчатки себе купил. Во перчатки! Шикозные — кожа мягкая, а внутри теплая такая материя, забыл, как называется.
— Да, пожалеешь о таких, — посочувствовал я.
— И жалко, конечно, и главное — обидно: не дураки, а остались в дураках. И понимаешь, пока мы очухались и маленько поумнели, пока сговаривались разоблачить и отлупцевать стервеца, его и след простыл.
— Скверная история, — снова посочувствовал я Топоркову. И как не посочувствовать: меня тоже, бывало, оставляли в дураках. Правда, самолюбивый юнец, я об этом не очень-то распространялся, но посочувствовал Юре вполне искренне.
— Да, скверная история, — сказал Юра. — И веришь, до сих пор не пойму, как я в нее влип. У нас в доме карт не держали и… сам я вроде совсем не азартный.
— А я азартный. Люблю картишки.
Похоже, что Юра не поверил этому. С человеком только что презрительно говорили о картежниках, ругали их, а он тут же хвалится, что любит карты. Шутит, конечно. Но я действительно любил карты и играл в них, надо сказать, очень азартно, то есть страшно огорчался, проигрывая, и безмерно радовался каждой победе.
— И представь себе, я исключительно везучий — почти не проигрываю, — сказал я, полагая, наверное, что подобное хвастовство ради самоутешения — вовсе не грех.