Шрифт:
Эмма, затаив дыхание, слушала, какие перспективы откроются перед ее родиной в результате победоносной войны с Россией, а затем — с разгромом ее союзников. Собеседник взывал к ее патриотическим чувствам не назойливо, но точно ударяя по самым тонким струнам привязанности к родным местам, к укладу жизни в большом доме, в глубине, за магазином пушнины, и, если Эмма пускалась в воспоминания о тех далеких днях, Штильмарк умело подогревал их, подводя к тому, что в современной Германии как раз возрождаются священные обычаи старины и даже милые немецкому сердцу маленькие причуды и обряды, делающие воспоминания детства и юности особенно дорогими.
Штильмарк интересовался жизнью своей соотечественницы здесь, в недалекой от родины, но все-таки чужой стране, хотя тут же подчеркивал, что в ее доме он чувствует себя в истинно немецкой атмосфере и это, ему ясно, является делом ее рук. Он подробно расспрашивал о клиентах «Уголка», вежливо избегая вопросов о муже хозяйки, который хотя и был с ним весьма предупредителен, но, как сказал Штильмарк, видимо, целиком, как весьма образованный человек, погружен в свои книги и, вероятно, какие-то изыскания…
Иногда Штильмарк с особо значительным видом говорил о трудностях молодого рейха, о том, какие козни строят враги его. И даже здесь, в нейтральной стране, вовсе не так все «нейтрально», как можно было бы предположить. Потому что именно отсюда и исходят главные козни, поэтому истинно немецкой душе не следует пребывать в состоянии опасной успокоенности и надо воспитывать в себе пристальное внимание даже к мелочам. Потому что именно по ступенькам мелочей можно подняться к самому важному. «Ах, фрау Лавровски, наша бедная родина столько страдала! Столько пережила, что абсолютно каждый немец, будь то мужчина, женщина или даже ребенок, должен, просто-таки обязан помогать ее возвеличению и распространению ее власти на весь мир, чего уж совсем недолго ждать». При этих словах лицо Штильмарка заливалось таким густым румянцем, что даже становились невидными веснушки на нем, а в голосе его звучала медь, когда он произносил свои речи, словно на трибуне, хотя перед ним была всего-навсего одна трепещущая от сопереживаний Эмма…
«Каждый из нас, фрау Лавровски, будь он и не солдат, все равно как бы принял присягу. Это в крови каждого истинного немца. Чувствуете ли вы себя давшей присягу, дорогая моя сестра по нации?» И Эмма с готовностью подтверждала, что безусловно чувствует, поскольку и в самом деле речи постояльца что-то такое в ней пробудили, повернули, вознесли… То было и раньше, как она теперь думала, но осознано ею только сейчас.
Лавровский наблюдал за переменой в жене с нарастающей яростью. И это затаенное чувство выводило его из постоянной апатии.
Неохотно расставаясь с постояльцем, Эмма продолжала думать обо всем сказанном, мысли эти были для нее необычны и подымали ее в собственных глазах. В самом деле, что она такое? Неужели она создана лишь для роли провинциальной трактирщицы и жены своего мужа — вовсе и не немца, хотя, конечно, порядочного человека, несмотря на это? Она чувствовала в себе большую силу, и разве та энергия, которую она потратила, без всякой помощи организовав такое дело, такой «Уголок», не могла быть обращена на более высокие национальные цели, о которых говорил Штильмарк?
И так же как ее муж не мог впустить ее в свой душевный мир, так и она сохраняла свой, в полной уверенности, что не найдет у него понимания. Она отметила, что Штильмарк хотя и вел беседы с ее мужем, но совсем в другой тональности, и хотя обращал и его мысли к той опасности для рейха, которую готовят его враги даже здесь, в нейтральной Швейцарии, но не уходил так далеко в своих рассуждениях, как это делал с ней наедине.
И Эмме весьма льстило это обстоятельство. Лавровского же появление необычного гостя словно вывело из долгой спячки: значит, есть и даже где-то здесь какие-то силы сопротивления. Он распознал миссию Штильмарка, да тот и не очень маскировал ее, и раз налицо охотник, значит, есть и дичь. А в профессионализме гостя не могло быть сомнений.
Перебирая мысленно вереницу гостей «Уголка», Лавровский спрашивал себя: не был ли кто-нибудь из них похож на тех, за которыми охотился Штильмарк? Но не находил подходящих. Да ведь и это имело объяснение: они должны были маскироваться.
Сама мысль о том, что такие люди существуют, и радовала и удручала его. Радовала потому, что подавала знак надежды: если есть борцы, то есть цель борьбы. Удручала потому, что он не видел способов к ним пробиться: он даже не знал, кто они и под каким знаменем идут. Впрочем, он стал бы под любое знамя борьбы с нацизмом, не задумываясь ни на минуту. Но что он мог, кроме того, чтобы бежать? На большее его не хватило. А на что большее мог пойти благоденствующий владелец «Тихого уголка»? И все же бдительные рекомендации Штильмарка как-то встряхнули его.
В тот день, ближе к вечеру, он, как обычно, совершал одинокую прогулку в горы. Минуя автодорогу, обегающую склон, он поднялся напрямик к каменистому утесу, возвышавшемуся словно на страже раскинувшихся за ним там, еще выше, альпийских лугов, откуда ветер доносил диковатые запахи и прохладные веяния вершины. Было видно, как садится солнце в воды озера, кажущегося отсюда овальным серебряным блюдом, на которое и спускается оранжевый шар, окруженный фиолетово-серыми облаками, почти неподвижными, словно это были свидетели вечерней мистерии ухода дневного светила, каждый раз в новых красках и переливах.
