Шрифт:
Саша Михайлов — сын квалифицированного слесаря, отданный отцом в гимназию, из нее ушедший партизанить, а перед поступлением в институт читавший на Дальнем Востоке лекции курсантам совпартшколы по диамату, — не выказывал внешних признаков удрученности. Но однажды пришел к Косте вечером, сел на койку и сказал, что хочет из института уходить.
— Почему? — удивился Костя.
Михайлов развел руками и засмеялся:
— Сижу, сижу на семинаре и вдруг перестаю понимать, чего они говорят?
Его большое добродушное лицо покривилось, из глаз неожиданно брызнули слезы. Не стесняясь и не отирая их, Саша смотрел на Пересветова.
Раньше он раза два, по-соседски, обращался к Косте с просьбами что-нибудь объяснить, тот отвечал без малейшего чувства превосходства, отчего они и сдружились. Правда, в философии Пересветов сам не был силен. Теперь он сказал:
— Тебе надо перейти с философского на историческое. У нас все-таки легче. Хочешь, я поговорю с Шандаловым? Покровский к нему прислушивается.
Михайлов поморщился:
— Не по душе мне твой Шандалов.
— Ну с Афониным. А то потерпи до весны. Авось еще войдешь в колею.
Другим соседом по коридору у Кости был экономист-второкурсник Мамед Кертуев, татарин. Пунктуальный во всем, он отличался невероятным усердием и все вечера просиживал над книгой. У себя на родине он учительствовал, в русской же речи еще не избавился от восточного акцента. Жилистый, сутулый, молчаливый Мамед ни на что не жаловался; Костя, однако, изо дня в день с ним встречаясь, по его угрюмому и озабоченному лицу заключал, что в институте Кертуеву трудновато.
Пестрота наблюдалась и в незатейливом быту общежития. Семья, привычки, потребности — все это у всех было разное. В разгар вечерних занятий Кертуева к нему заходил Сандрик Флёнушкин, и Косте за перегородкой слышно было, как он декламирует:
Учись, дитя! Науки сокращают Нам опыты быстротекущей жизни!И смешит Мамеда анекдотами, пока тот не закричит:
— Балдак! Балдашник! Майшаешь!.. Черт пабри, канцы канцов, уходи! Заниматься нада! Почему ты своего доклада не пишешь?
— Лев Толстой сказал, — нравоучительно возражает Сандрик, — что писать следует лишь тогда, когда не можешь не писать, а я еще в состоянии не писать.
Школьничества взрослых юнцов не всегда удерживались в границах. Однажды на стене в лестничном пролете появилась чернильная клякса. Сандрик признался Косте:
— Это в меня вчера Толька Хлынов чернильницей пустил.
— Да что он, с ума сошел?
— Спьяну. Я его за бороду потянул. Вчера мы с ним, с Виктором и с этим идиотом Косяковым у «Чингисхана» до самого закрытия просидели.
«Чингисханом» однокашники по экономическому семинару прозвали Кертуева, но, когда им удалось однажды заманить его в пивную и напоить, его прозвище они перенесли и на эту пивную.
Косте прозвище Кертуева не нравилось.
— К чему подчеркивать национальность?
— Ну, ты серьезничаешь, — отвечал Хлынов (с Пересветовым компания быстро перешла на «ты»). — Мамед славный парень, не обижается.
— А зачем вы его напоили?
— Подумаешь, один раз.
— Не поддается больше, балдашник, черт его пабри! — передразнивал Мамеда Сандрик.
«Не поддавался» и Пересветов. В пивную не шел, а когда друзья притаскивали «дюжину» в корзине домой и Костя, зайдя к Виктору, перебравшемуся с семьей в другую, такую же просторную комнату, заставал их «за пивком», его не удавалось уговорить выпить больше стакана. Пиво, на его вкус, горчило, водка вызывала отвращение. Если затевались фривольные разговоры о женщинах, Костя незаметно уходил.
Косяков не нравился ему до брезгливости, и это чувство с ним разделял Уманский.
— Почему вы не прогоните от себя этого типа? — спрашивал Элькан у Виктора и Хлынова и весь ершился при этом, поднимая плечи и брови. — Ничего, кроме сальностей, я от него в жизни никогда не слыхал!
Те отшучивались. Косяков слушателем института не был, его знали по лекторской группе «Свердловки», которую он кончил неважно, однако сумел поступить преподавателем в Академию социального воспитания. Там у него в семинаре почти исключительно были девушки. Когда его спрашивали, как дела, он ухмылялся и припевал, нарочно грассируя:
В гареме нежится султан, Ему счастливый жребий дан!..Школьничества новых Костиных друзей не вредили их репутации способных и даже талантливых слушателей. С Хлыновым считались как с одним из эрудированных молодых историков Запада, он знал немецкий, французский и английский языки. Флёнушкин и Уманский, с его блестящей памятью, выделялись даже в семинаре экономистов второго курса, самом высоком по уровню подготовки в институте.