Шрифт:
Он был не просто сам по себе, он был коронованный король графоманов и так же нуждался в их шумной свите, как они — в его несравненном величии.
В ранней юности Маяковский был причастен к подполью. В тридцать лет Каменский летал на аэроплане. В предоктябрьские дни тридцатидвухлетний Хлебников посылал Александру Федоровичу Керенскому, которого он еще совсем недавно ввел в число Председателей Земного Шара, издевательские письма и телеграммы, называя его Александрой Федоровной. (Это гениальное изобретение впоследствии позаимствовал у него Маяковский для своей Октябрьской поэмы.)
Этим списком, пожалуй, исчерпывается летопись смелых поступков будетлян-футуристов. Никто из них ни разу не вступился за слабого, никто никогда не воспротивился силе, если иметь в виду не номинальную силу, а реальную, главенствующую во времени. Начало первой мировой войны — это взлет патриотического самосознания и возможность заработать на лубках и открытках.
Ах, как немцам под Намюромдосталось по шевелюрам.Немец рыжий и шершавыйразлетался под Варшавой.Такие и прочие стишки Маяковского предшествовали наскипидаренному Юденичу.
Но затем господствующее настроение в обществе сменяется на антивоенное. Горький спасает его от фронта, устраивает чертежником в автошколу. Его сестра, с восторгом, выходящим за всякие рамки, напишет, что Володя «за одну ночь выучился чертить автомобили». Сам Маяковский скажет об этом скромнее: «притворился чертежником». Он исправно исполняет все поручения, и 31 января 17-го года начальник школы генерал Секретен награждает его медалью «За усердие». А уже через месяц после этого события Маяковский арестовывает генерала, отвозит его в Думу и сдает в карцер. Разумеется, он действует не один, а в составе большой веселой компании, но он, по свидетельству очевидца, «один из самых активных». За что? Такой вопрос не ставился. «Решили, раз министров свезли в Думу, значит, надо доставить туда и этого господина». Это был первый поступок Маяковского после Февральской революции, и он в те дни с большим увлечением рассказывал о нем Горькому…
Наконец, наступает для всех неожиданный и все-таки долгожданный Октябрь. Магическое слово «переворот» — то самое, о чем мечтали футуристы. Отныне сила не бурлит в обществе, а твердо и сурово стоит у власти. Футуристская ориентация в этих условиях легко предсказуема.
К двадцать третьему году все футуристы, разбросанные до тех пор по различным изданиям, группируются вокруг Брик-Маяковского «Лефа». И если дооктябрьские программные воззвания писались сообща или кем придется, то программа Лефа целиком сочинена Маяковским. Это значит, что разговоры о его отдельности и непричастности не имеют под собой никаких оснований.
Отличается ли эта программа от всех предыдущих?
Только приспособленностью к моменту. Стилистика полностью та же и тот же смысл: скандал, нахрап, хвастовство и угрозы. Главное отличие касается не стиля, а того, с чем ежеминутно соотносится текст, того стержня, вокруг которого он обвивается.
Этот стержень — твердая жесткая власть.
«Мы будем бить в оба бока:
тех, кто со злым умыслом идейной реставрации приписывает акстарью действенную роль в сегодня (жирный шрифт—авторский),
тех, кто проповедует внеклассовое всечеловеческое искусство,
тех, кто подменяет диалектику художественного труда метафизикой пророчества и жречества».
Такое рычание — вниз и в стороны. А вверх — преданнейшие улыбки и умиленный самоуничижительный лепет:
«Сейчас мы ждем лишь признания верности нашей эстетической работы, чтобы с радостью растворить маленькое „мы“ искусства в огромном „мы“ коммунизма».
Так незыблемая глыба слова «мы» при первой серьезной проверке оказалась маленькой и легко растворимой.
И опять, как и в прежние времена, корень зла и главное препятствие в жизни — «старики», «академики», читай — профессионалы. Но теперь есть к кому апеллировать, есть кого просить о поддержке.
«Не рискуя пользовать их в ответственной работе, Советская власть предоставила им — вернее, их европейским именам — культурные и просветительские задворки.
С этих задворок началась травля левого искусства. Власть, занятая фронтами и разрухой, мало вникала в эстетические распри, стараясь только, чтобы тыл не очень шумел, и урезонивала нас из уважения к „именитейшим“.»
Любопытная какая вещь. С задворок травили левое искусство, а власти пришлось урезонивать левых, то есть тех, кого травили. Отчего бы это? И снова:
«Классики медью памятников, традицией школ — давили все новое».
Опять давят — теперь уже классики. И опять надо власти кого-то урезонивать. И кажется, опять не классиков…
«Но мы всеми силами будем бороться…
Теперь мы будем бороться…
Мы будем бить…
Мы будем бороться…»
Давайте остановимся на минуту, давайте подумаем вот о чем. Ну хорошо, они, эти люди, называвшие себя футуристами, лефовцами, хотели писать как-то иначе, не так, как классики, не так, как традиционалисты, не так вообще, как все вокруг. Не будем выяснять, что значит писать «так». Они хотели иначе, по диагонали, одними предлогами, мало ли как. В конце концов это личное дело каждого. Можно ведь и не читать, если не нравится. Но зачем, но за что бороться? Откуда эта жажда немедленного избиения всех, как сказали бы теперь, инакомыслящих, откуда и зачем этот погромный пафос, визгливая истерия нетерпимости?