Шрифт:
«… ces grands Mylords,
Accords, beaux et courtois, magnanimes et forts» [13] , – как славил их Ронсар. В этой стране ему открылся совсем другой образ мышления. Хотя Уиклиф давно уже забыт, в Оксфорде продолжает жить более свободное, более смелое понимание богословия, здесь находит он учителя греческого языка, который открывает ему путь к новой, неведомой ему классике, лучшие умы, великие мужи становятся его покровителями и друзьями, даже молодой король Генрих VIII, тогда еще принц, принимает его у себя. Это делает честь Эразму, а его полная достоинства манера держать себя покоряет благороднейших людей тогдашней Англии. Томас Мор и Джон Фишер становятся его самыми близкими друзьями, Джон Колет, архиепископы Уорхем и Крэнмер покровительствуют ему. Со страстной жаждой молодой гуманист дышит насыщенным духовностью воздухом, использует гостеприимство, чтобы расширить свои знания, углубить их, в общении с аристократами он совершенствует свой английский язык, свои манеры. Происходит разительная перемена: из неловкого, робкого монастырского священника он превращается в аббата, который свою сутану носит как партикулярное платье. Эразм начинает следить за своей внешностью, он учится верховой езде и приемам охоты, светскому образу жизни; потом, в Германии образ жизни Эразма будет чрезвычайно сильно отличаться от грубых, неуклюжих форм жизни провинциальных гуманистов, что в известной мере определит его суверенное положение, – этому образу жизни он научился в гостеприимных домах английских аристократов. Оказавшись в центре политической жизни мира и внутренне близкий лучшим умам церкви и двора, он разовьет дальнозоркость и универсальность ученого, которыми позже удивит мир. Но мягкий, доброжелательный характер его не меняется. «Ты спрашиваешь меня, – пишет он радостно другу, – люблю ли я Англию? Ну, если ты даришь меня доверием, прошу тебя, поверь мне и в этом: ничто не доставило мне больше радости, чем приезд сюда. Я нашел здесь приятный и здоровый климат, бездну культуры и учености, причем образование не педантичного и банального характера, а глубокое, точное и классическое, такое, например, как латинское, как греческое, и поскольку я имею возможность пользоваться всем этим здесь, я не очень-то стремлюсь в Италию. Когда я разговариваю с моим другом Колетом, мне кажется, что я беседую с самим Платоном, и создала ли Природа более доброжелательного, более приятного, более счастливого человека, чем Томас Мор?» В Англии Эразм излечился от Средневековья. Но вся любовь к Англии Эразма англичанином все же не делает. На континент он возвращается как космополит, как гражданин мира, как свободная и универсальная личность. Отныне его любовь всегда там, где господствуют знания и культура, образование и книга; страны, реки, моря, положение в обществе, раса, сословие не отгородят его теперь от мира. Ему ведомы лишь две категории людей: аристократия образования и духа – это верхушка мира, плебс и варварство – низы мира. Родина отныне у него там, где господствуют книга и слово, eloquentia et erudition [14] .
13
…Эти благородные милорды, гармоничные, изящные и учтивые, великодушные и сильные (фр.).
14
Красноречие и ученость (лат.).
Это упорное ограничение своих интересов кругом интересов аристократии духа, тончайшей прослойки культуры, приводит к тому, что и образ Эразма, и его произведения как бы лишены корней: как истый космополит он всюду остается лишь гостем, лишь посетителем, он не принимает обычаев народа, среди которого живет, не усваивает живого языка этого народа. Во всех своих бесчисленных поездках по странам Европы он, в сущности, не заметил самого важного для каждой из этих стран. Для него Италия, Франция, Германия и Англия – это несколько десятков людей, с которыми он может вести изысканные беседы, это библиотеки этих людей, да еще он замечает также, где гостиницы почище, люди повежливее, вина лучше. Но все остальное, не имеющее касательства к искусству книгопечатания, остается для него за семью печатями, у него нет никакого интереса к живописи, к музыке. Он не замечает, что в Риме творили Леонардо, Рафаэль и Микеланджело, а увлечение пап произведениями искусства он порицает как расточительство, как противоречащую Евангелию любовь к роскоши. Никогда не читал Эразм ни одной строфы Ариосто, чуждыми остаются ему в Англии – Чосер, во Франции – французская поэзия. Лишь одному языку – латыни, отдает он все свое внимание, а искусство Гутенберга для него единственная муза, которую он действительно по-настоящему любит, он, утонченнейшая личность, познающий сущность мира лишь через litterae, через букву. В контакт с действительностью он не умеет вступить иначе, как через посредство книги, и общение с книгой доставляет ему неизмеримо больше радости, нежели общение с женщинами. Он любит книги потому, что они тихи, не применяют насилия, чужды тупой толпе, являются единственной привилегией образованных людей в эти столь бесправные времена. Только в сфере книг этот человек, обычно очень экономный, позволяет себе быть расточительным, и если своими посвящениями он и домогается денег, то делает это единственно для того, чтобы иметь возможность приобрести книги, все больше и больше книг, греческих, латинских классиков, и любит он эти книги не только за их содержание, нет, как один из первых библиофилов, он любит их плотской любовью, он обожает и процесс создания их, и уже созданные, он боготворит книгу как необходимый в работе материал и как художественное произведение, которым можно без конца любоваться и любоваться. Счастливейшими часами его жизни являются те, когда он может стоять у Альда в Венеции или у Фробена в Базеле, в полуподвальных низких книгопечатнях, среди печатников, принимать из-под пресса еще влажные оттиски, совместно с мастерами этого искусства вносить в текст украшения, вырисовывать тонкие буквицы, словно зоркий охотник, проворным, тонко отточенным пером вылавливать опечатки или быстро выправлять латинскую фразу – работа над книгой, для книги – самая естественная форма его натуры. В конечном счете Эразм никогда не живет в народе, в стране, он живет над ними, в тончайшей атмосфере провидца, в tour d’ivoire [15] художников, в кругу академиков. Но из этой башни, построенной из книг и творческого труда, он другой, новый Линкей с любопытством заглядывает вниз, чтобы свободно, непредвзято и справедливо видеть и понять живую жизнь.
15
Башне из слоновой кости (фр.).
Ибо познание, все более глубокое познание – вот подлинная страсть этого удивительного гения. В строгом смысле слова Эразма, может быть, глубоким гением назвать и нельзя: он не принадлежит к «мыслителям до конца», к великим преобразователям, дарящим вселенной новые духовные системы планет; нет, сила Эразма, как ученого, во внесении ясности в темные вопросы, но если его нельзя назвать глубоким мыслителем, то он, бесспорно, человек необыкновенно широкого кругозора, ясномыслящий, свободомыслящий, как, например, Вольтер и Лессинг, человек, умеющий прекрасно понимать и делать понятным, просветитель в самом благородном значении этого слова. Его природе присуще распространять ясность и честность. Все хаотичное противно ему, все запутанное, мистическое и вычурно метафизическое органически вызывает в нем отвращение; подобно Гёте, он ничего не ненавидит больше, чем «туманное», «расплывчатое». Ширь манит его, но не глубина: никогда не склонялся он над «безднами» Паскаля, душевные потрясения Лютера, Лойолы или Достоевского, этот род ужасных кризисов, таинственным образом родственных смерти или безумию, чужды ему. Все утрированное остается за пределами его рационалистического мышления. Но с другой стороны, нет другого человека Средневековья столь несуеверного, как он. Он, вероятно, тихо посмеивается над конвульсиями и кризисами своих современников, над видениями ада Савонаролы, над паническим ужасом Лютера перед чертями, над астральными фантазиями Парацельса; только реальное понимает он и делает понятным другим. Ясность органически присуща его миропониманию, и все, что бы он ни осветил своим неподкупным взглядом, тотчас же становится ясным и упорядоченным. Благодаря этой чистой, как вода, прозрачности мышления и благоразумию чувств он стал великим просветителем, обличителем пороков своего времени, воспитателем и учителем не только своего поколения, но и последующих – все просветители, вольнодумцы и энциклопедисты восемнадцатого столетия и великое множество девятнадцатого очень многим ему обязаны.
Во всем разумном и назидательном таится, однако, опасность скатывания в филистерство, в мещанство, и если просветительство семнадцатого, восемнадцатого столетий отвратительно нам своим самонадеянным резонерством, то вина в этом не Эразма, ибо те просветители подражали лишь его методу, не заимствуя его дух. Им не хватало размаха, недоставало грана аттической соли, того суверенного превосходства, которые делают все письма, все диалоги их учителя такими интересными, такими литературно лакомыми. Эразм все время балансирует между некоей светлой насмешливостью и торжественной ученостью, он достаточно силен, чтобы играть своей духовностью, и при всем этом ему близка искрящаяся, но не злая шутка, едкая, но не злобная, наследниками которой стали сначала Свифт, а затем Лессинг, Вольтер, Шоу. Первый стилист нового времени, Эразм знает, как шепнуть, подмигивая, некие еретические тайны, он умеет с гениальной дерзостью и неподражаемой ловкостью протащить рискованнейшие мысли перед самым носом цензуры, этот опасный бунтовщик, который, однако, себе никогда не повредит, защитившись мантией ученого или быстро накинутым балахоном шута. За одну десятую того, что Эразм в свое время сказал, иные шли на костер, потому что говорили они это напрямик; его же книги папы и князья церкви, короли и герцоги чрезвычайно почитали и даже оплачивали их учеными степенями, званиями и подарками. Подавая свои мысли очень искусно, в «безобидной» литературно-гуманистической «упаковке», Эразм смог контрабандой внести в монастыри и дворцы владетельных особ, по существу, всю взрывчатку Реформации. С ним начинается – всегда он первопроходец – высокая политическая проза во всех своих градациях, до резвого пасквиля, окрыленное искусство зажигательного слова, доведенное затем Вольтером, Гейне и Ницше до совершенства, слова, высмеивающего все светские и духовные власти, всегда более опасного власть имущим, чем открытая атака флегматичных. Благодаря Эразму писатели Европы впервые стали представлять собой такую силу, с которой не считаться было уже невозможно. И непреходящая слава Эразма в том, что он этим своим оружием пользовался не для развязывания столкновений противоборствующих лагерей или разжигания ненависти, а для единения, для создания общности.
Великим писателем Эразм стал не сразу. Человек его склада должен состариться, чтобы иметь основания воздействовать на мир. Паскаль, Спиноза, Ницше стали великими уже молодыми, сконцентрированный дух каждого из них уже в юности нашел свое полное завершение. Эразм же, напротив, дух собирающий, ищущий, компилирующий; пожалуй, он не обладает субстанцией, а заимствует ее из окружающего мира, действует не интенсивно, а экстенсивно; Эразм более мастер, чем художник, для его вечно готового к работе интеллекта письмо всего лишь другая форма беседы, он не тратит на него никаких особых усилий духа, однажды он сам сказал, что написать новую книгу ему проще, чем править корректуру старой. Ему не надо ни возбуждать, ни подгонять себя, его ум и без этого всегда действует быстрее, чем может следовать за ним слово. «Мне казалось, – пишет Цвингли, – когда я читал твое письмо, что будто я слышу тебя и вижу перед своими глазами твой маленький, изящный образ». Чем легче Эразм пишет, тем более он убежден в том, что именно пишет, чем больше он творит, тем действеннее созданное им.
Первое произведение приносит Эразму славу благодаря случаю или, скорее, неосознанно угаданной им атмосфере времени, в которой он живет. Молодой Эразм в учебных целях год собирал для своего ученика латинские цитаты, благоприятные условия позволили ему издать их в Париже под названием «Adagia» [16] . Непреднамеренно он пошел этой книгой навстречу снобизму своего времени, так как латынь как раз стала модной и каждый человек, занимающийся литературным трудом – это справедливо и для нашего времени, – решил, что для того, чтобы его считали «образованным», следует нашпиговать латинскими цитатами письмо, вообще любое сочинение или свою речь. Удачная подборка цитат облегчает всем гуманистам-снобам труд, освобождает их от необходимости читать классиков. Всякому пишущему письмо незачем листать фолианты, он быстро выуживает славную фразу из «Adagia». А поскольку снобы во все времена были и существуют в огромных количествах, такая книга очень быстро находит читателя: издания одно за другим – каждое последующее содержит цитат едва ли не вдвое больше, чем предыдущее, – печатаются во всех странах, и сразу же имя найденыша и бастарда Эразма становится известным во всей Европе.
16
«Пословицы» (лат.).
Одна удача еще не создает писателя. Если же успех повторяется вновь и вновь, причем каждый раз в разных областях, тогда он свидетельствует уже о призвании, тогда у этого художника действительно имеется особый дар, искусству успеха не обучаются, никогда осознанно Эразм не стремится к успеху, и всегда успех самым неожиданным образом выпадает на его долю. Написав для своих учеников диалоги, предназначенные для того, чтобы они более легко усваивали латынь, он печатает свои «Colloquia» [17] . Книга становится настольной книгой для трех поколений. Он считает, что его «Похвала Глупости» – небольшая шуточная сатира, однако в действительности эта книга вызывает революцию против всех авторитетов. Заново переводя Библию с греческого на латинский и комментируя ее, он зачинает этим новое богословие. Написанная им в немногие дни книга утешений [18] для набожной женщины, чувствующей себя задетой безразличным отношением мужа к религиозным вопросам, становится катехизисом нового евангелического учения. Не метясь, он всегда попадает в цель. Чего бы суверенно ни коснулся свободный и непредвзятый дух Эразма, это становится открытием в сфере устаревших представлений оробевшего мира. Ибо тот, кто самостоятельно мыслит, всегда мыслит наиболее правильно и наиболее полезно для других.
17
«Беседы» (лат.).
18
«Кинжал христианского воина».
Портрет
«Лицо Эразма едва ли не самое выразительное, самое решительное лицо из тех, что я видел», – говорит Лафатер как физиогномист, находящийся на недосягаемой высоте. И с таким именно «решительным», с таким выразительным лицом, характерным для типа человека Нового времени, рисуют Эразма и великие художники, его современники. Ганс Гольбейн, этот едва ли не самый тонкий портретист, не менее шести раз изображал великого Praector mundi [19] в различные годы жизни, дважды – Альбрехт Дюрер, один раз – Квентин Метсис; ни у одного немца нет такой блестящей иконографии. Ибо иметь право рисовать Эразма, lumen mundi [20] , означало открытое выражение преклонения художника перед универсальной личностью, перед человеком, соединившим разобщенные гильдии отдельных искусств в единое гуманистическое братство просветителей. В Эразме художники прославляют своего защитника, великого вождя, борца за новые эстетические и моральные формы бытия; поэтому и изображают они его со всеми инсигниями, со всеми знаками этой духовной власти. Как воина – со своим оружием, с мечом и шлемом, дворянина – с гербом и девизом, епископа – в облачении и с перстнем, на каждом портрете Эразма художник показывает его военачальником вновь открытого человеком оружия – книга. Всегда без исключения его рисуют в окружении книг, словно в окружении воинства, пишущим или творящим: на портрете работы Дюрера в левой руке у него чернильница, в правой – перо, возле него лежат письма, перед ним – нагромождение фолиантов. Гольбейн один раз представляет его опирающимся на книгу, на корешке которой – символическое название «Подвиги Геракла» – прекрасный прием для восхваления титанических творческих усилий Эразма, в другой раз художник захватил его в момент, когда он положил руку на голову старого бога Терминия, что должно символизировать причастность Эразма к созданию «понятий», – но на всех портретах подчеркивается присущее ему выражение лица, «утонченное, рассудительное, умно-осторожное» (Лафатер); всегда – думающее, ищущее, испытывающее себя, интеллектуальное придает этому, в общем-то, абстрактному лицу незабываемое, ни с чем не сравнимое сияние.
19
Учителя жизни (лат.).
20
Светоча мира (лат.).