Шрифт:
— По меньшей мере год назад, а может, и два, не помню.
— А сегодня тебе захотелось пойти туда, потому что я здесь, но именно потому, что я здесь, ты не решаешься пойти, боишься, что мне будет скучно, а ведь я не так уж невосприимчива к живописи. Откуда этот неожиданный страх, это сомнение, точно я вдруг стала тебе чужой? Ведь наши вкусы совпадают. В Риме ты говоришь мне тоном, не допускающим возражений, и глаза твои горят так, точно нас ожидает небывалое наслаждение, а тв‹^й голос дрожит от восторга: «Во что бы то ни стало надо посмотреть такую-то церковь, такие-то развалины, такой-то камень — он лежит посреди поля или вмурован в стену дома», — и я каждый раз следую за тобой не просто из покорности, а всей душой разделяя твой пыл.
— Но ведь здесь тебе нетрудно посмотреть все это и без меня.
— А почему тебе хочется, чтобы я видела это без тебя? Чем я тебе мешаю?
— А почему ты так сурово говоришь со мной, ведь я забочусь лишь о том, чтобы доставить тебе побольше удовольствия. Неужели я должен тебе повторять, что ты никогда не станешь для меня помехой?
— Никогда? Нигде?
— Мне мешает все остальное: Анриетта стоит между пами, даже когда ты здесь, в Париже, рядом со мной. Если еще и ты будешь все усложнять, я никогда не смогу чувствовать себя непринужденно!
И вот после обеда вы отправились осматривать луврские залы, не обмолвившись почти ни словом и нарушив молчание лишь перед римской скульптурой, пейзажами Клода Лоррена и двумя полотнами Паннини, которые вы любовно разобрали во всех подробностях.
Только гораздо позже, давно расставшись с Сесиль и лежа в постели рядом с Анриеттой, которая уже спала, ты сообразил вдруг, что вначале обещал повезти ее завтра на машине за город, а потом совсем забыл о своем намерении и на прощанье просто сказал ей: «До понедельника».
В понедельник она и не заикнулась об этом. Она была очень элегантна. Когда она вошла в гостиную, обе женщины смерили друг друга взглядом, оглядели друг друга, как два борца, готовые к схватке, и в ожидании взрыва, которого ты больше всего боялся, рука твоя дрожала так сильно, что, разливая вино в стаканы, ты придерживал их, как это рекомендуется в печатных меню вагопа-ресторана, точно комната ходила ходуном, точно в любую минуту можно было ожидать сильного толчка, резкого торможения у платформы.
За столом вместе со взрослыми были только Мадлена и Анри (Тома и Жаклина пообедали на кухне и уже легли спать), они смотрели на гостью, смотрели на тебя, восхищались ею, не проронили ни звука, старались вести себя чинно, резалй мясо на маленькие кусочки, жевали медленно, аккуратно вытирали губы, прежде чем поднести к ним стакан; озадаченные твоей непривычной неловкостью, они угадывали, что для тебя эта гостья — что-то совсем особое, что именно из-за нее ты в таком состоянии, чувствовали, что ты взволнован и напряжен; им тем сильнее передавалась твоя тревога, что они не понимали ее причин.
Одна только Анриетта, казалось, ничего не замечала, она улыбалась, звонила, отдавала приказания прислуге, не совершила за весь обед ни единой оплошности, в любезности не уступала Сесиль и, в то время как ты молчал, говорила почти столько же, сколько та, почти так же хорошо, как та, — о Риме, о своих поездках в Рим, засыпала гостью множеством вопросов об ее родне, об ее квартире, об ее службе и выведала у нее такие подробности, о которых ты даже не подозревал.
А взрыва, которого ты боялся, так и не произошло. И мало-помалу ты начал понимать, что в их беседе была не только светскость, в их улыбках — не только притворство, в их взаимном интересе — не только дипломатия, но что и на самом деле, очутившись лицом к лицу, соперницы не ощутили друг к другу ненависти, они оценили друг друга и почувствовали — это сквозило теперь в их взглядах — взаимное уважение: ведь у них не было иной причины для вражды, кроме тебя самого, почти парализованного смятением и немотой, и мало-помалу они перестали обращать на тебя внимание, стали забывать о тебе, делая шаг за шагом друг другу навстречу, вступая в содружество, заключая союз против тебя.
Ты с ужасом видел, как на твоих глазах происходит невероятное: Сесиль, твоя опора, предавала тебя, переходила на сторону Анриетты; сквозь их обоюдную ревность стало проступать нечто вроде общего презрения.
Тогда ты вмешался, надеясь положить конец этому жестокому сговору. Ах, опасность была не в том, что, устав носить маску благопристойности, они могут вступить в открытую борьбу, а в том, что эта маска сделается подлинным лицом Сесиль, выражением ее подлинных чувств.
В стенах крепости, которой стала для Анриетты ваша квартира, она не уступила бы ни одной из своих привилегий, а ты, приведя сюда ее соперницу, как раз и надеялся, что она признает свое поражение и его неизбежность, увидев, как хороша, как молода, как умна ее соперница и как животворно ее влияние на тебя. Но нет, Анриетта хоть и презирала тебя, отступаться от тебя не желала.
Как быть, если ей удастся убедить Сесиль, что за тебя не стоит бороться, не стоит вырывать тебя из ее когтей? А эта угроза возникала, пока еще едва заметной тенью, но она неизбежно, неотвратимо стала бы расти, если бы две жецщины пробыли вместе дольше. В конце концов Анриетта одержала бы победу, но не в битве, не вступив в открытый бой, а влив отраву в душу своей соперницы, и это была бы победа не над нею, а над тобой; отчаявшиеся и разочарованные, они вдвоем пошли бы против тебя; заключив союз, вдвоем восторжествовали бы над тобой, развалиной, мертвецом, который прикидывается живым и продолжает выполнять свои ничтожные, отвратительные функции, и вдвоем в безмолвной ненависти оплакали бы крушение своих надежд и лживость твоей любви.