Шрифт:
Вы вдвоем бродили по улицам и осматривали знаменитые холмы, не выпуская из рук синий путеводитель, в ту пору еще совсем новый.
После полудня вы побывали в Форуме и па Палатине; вечером, когда уже запирали ворота, поднялись в храм Венеры и Ромы.
— Вон там пониже в глубине, — объяснял ей ты, — по ту сторону Колизея — развалины Золотого дома Нерона, внизу справа — триумфальная арка Константина, дальше за деревьями виднеется цоколь храма Клавдия, ведь императоров почитали как богов.
Вокруг Амфитеатра уличное движение было довольно оживленным, но по сравнению с прошлым годом или с нынешним машины двигались очень медленно. В ту пору только что закончили и открыли улицу Фори Империали, разбив сад среди развалин храма.
В этот пьянящий вечер, сидя рядом с тобой на скамье, она вдруг спросила:
— Но почему Венеры и Ромы? Что между ними общего?
Ты так сильно запрокинул голову назад, что видишь, как над тобой поблескивает прямоугольником стекла снимок. Триумфальной арки. Замелькали лампы какого-то вокзала; должно быть, это Тарквиния.
Ты говоришь себе: главное, не шевелись, по крайней мере хоть не шевелись, избегай лишних движений; хватит и того, что от движения поезда разболтались и со скрежетом трутся друг о друга — словно детали заржавленного механизма — все твои былые внутренние скрепы.
Но сопротивляться бесполезно, мускулы руки сами собой расслабляются. Точно ты натягивал лук и вдруг отпустил тетиву — твоя кисть скользнула в сторону, пальцы разжались; тыльной стороной они коснулись щеки твоей соседки и тотчас отдернулись, будто обжегшись, а женщина села теперь совершенно прямо, и ты рассматриваешь ее лицо и открытые глаза.
Правую кисть ты опять положил на дверную ручку, а та снова пришла в движение; показалась полоска оранжевого света, в щель просовывается ботинок, потом колено, — па сей раз это Пьер, он уходил не затем, чтобы побриться, потому что руки у него пустые, он протискивается в купе, половина его подбородка освещена, она грязная, точно Пьер плавает в чернилах, — он шарит руками, склонившись вперед, поворачивается направо, налево, медленно и высоко поднимает то одну, то другую ногу и наконец, сделав поворот кругом, опускается на сиденье.
Теперь ты видишь половину платья Аньес, потом ее поднятую ногу, нога неуверенно описывает дугу, ее носок трепещет, точно стрелка гальванометра, над коленями твоих скрещенных ног; и перед самыми твоими глазами, точно огромное крыло фазана, раскрывается кусок юбки в складку, освещенный лучом из коридора. Аньес опирается рукой па твое плечо, потом на спинку сиденья рядом с тобой. Она делает пол-оборота, повернувшись на каблучке, который ей удалось поставить на пол, подол ее юбки раскинулся на твоих брюках, твои колени стиснуты ее коленями; и на ее лице, теперь почти полностью погруженном в синеватую тьму, появляется гримаска; потом второе крыло фазана складывается, она делает еще пол-оборота, опирается обеими руками на плечи Пьера, перекатывается на свое место и теперь сидит совершенно прямо, слегка вытянув шёю и глядя на черный с синевой пейзаж и редкие пятна огней на стенах.
Она даже не сделала попытки закрыть за собой дверь; старик итальянец дотянулся до ручки, подержался за нее, потом снова убрал руку; на твоих коленях и на коленях твоей соседки лежит оранжевый свет.
«Боги и императоры Рима, разве я не пытался вас постигнуть? Разве мне не удавалось иной раз вызвать вас к жизни на поворотах улиц и среди руин?»
Множество лиц, огромных и полных ненависти, нависает над тобой, ты лежишь навзничь, точно жалкая козявка, а вспышки молпий освещают эти лица, с которых клочьями слезает кожа.
Твое тело вдавлено в мокрую землю. В небе над тобой вспыхивают молнии, сверху сыплются огромные комья грязи и покрывают тебя с ног до головы.
На твоем запястье оранжевый свет. Проведя рукой по бедру, ты высвобождаешь из-под манжеты часы: ровно пять. Улицы; в окнах кое-где уже виден свет; это, наверное, Чивита-Веккиа. Ты поднимаешь штору справа от себя, и тогда на темном фоне выступает светлым пятном лицо твоей соседки-римлянки и ее черные волосы.
Больше тебе не уснуть. Надо подняться, снять чемодан, положить его на сиденье, открыть, вынуть туалетные принадлежности и снова захлопнуть крышку.
Попытаться до конца раскрыть дверь, хотя ты еле держишься на йогах.
Надо выйти.
Ты стоишь в купе, в духоте, в спертом воздухе, среди враждебных запахов, держишь в руке влажный и прохладный нейлоновый мешочек в белую и красную полоску, в котором лежат кисточка, бритва, мыло, лезвия, флакон одеколона, зубная щетка в футляре, наполовину выдавленный тюбик зубной пасты, гребенка — все те предметы, которые ты только что раскладывал на полочке возле маленького умывальника (его кран не закрывается и выбрасывает воду толчками), — проводишь указательным пальцем по подбородку, почти совсем гладкому, и по шершавой, с царапинами шее, смотришь на капельку крови, которая сохнет у тебя на кончике пальца, потом поднимаешь крышку чемодана, прячешь в него туалетные принадлежности и, заперев два замка из тонкой латуни, раздумываешь, стоит ли класть его наверх в багажную сетку и не лучше ли выйти заранее в коридор, чтобы быть наготове, когда поезд подойдет к Риму; пожалуй, нет, осталось еще почти полчаса — ты смотришь на часы, — ровно двадцать пять минут.