Шрифт:
Мной овладело сильное чувство – у меня есть отец. Я здорово поддался его обаянию. Видеться с ним удавалось нечасто – целыми днями он пропадал на работе. И редкие встречи превращались в праздник.
Еще грохотала война, на которую снова отбыла моя родная мать, а я – таково, увы, свойство детства – я был, кажется, почти счастлив, потому что мама Таня пока еще оставалась со мной.
Была еще одна причина для радости. В эвакуации по-русски я разговаривал только с мамой Таней, теперь же, возвратясь, я слышал повсюду – и в доме, и на улице – русскую речь и с удовольствием вслушивался в нее, наверно так истомленный жаждой путник приникает к роднику. Тогда я, конечно, не знал, отчего это со мной происходит, теперь понимаю: родная речь стала для меня неким паролем, сигналом, возвестившим о возвращении, казалось бы, утраченной атмосферы моего детства.
Меня начали приобщать к чтению.
Одно из первых слов, по которому я учился читать, было на обложке книги, и слово это было – Пушкин. Мне уже читали вслух его стихи, некоторые из них я знал наизусть. О самом Пушкине я не думал как о человеке, слагавшем стихотворения. Самый звук этого имени заключал в себе неясное для меня явление, какую-то стихию, захватывающую и соединявшую в себе всё: и завораживающую музыку, и замечательные картины окружающего мира… И всё это звучало и двигалось, а слова как будто уходили в тень, я как-то их не ощущал. Это похоже было на чудо. И казалось, что оно явилось само, что оно рождено не человеком – нет! Рождено той самой жизнью, которой теперь я жил: той же осенью, когда раскинутое на все стороны пасмурное небо дышит холодом, или тою же зимой с ее вьюгами, снежными вихрями и чудесными днями, когда, под сияющим солнцем, со сверкающими снегами, во время катания на санках займется палец на морозе, а тебе и больно, и смешно… В этом мире под небом Пушкин был вокруг и во мне самом. И эти, насыщенные музыкой родной речи, картины были моими.
Запомнилось празднование Нового 1944-го года.
Приближение праздника несло с собой надежды на скорую победу, взрослые каждый день обсуждали дела на фронте. Я подходил к висевшей на двери картинке с фокусом: на ней был изображен гладкий, напыжившийся урод с косой челкой и грязным пятном под носом. Я знал, что это – Гитлер, и с удовольствием проделывал придуманную автором рисунка операцию: встав на цыпочки и дотянувшись до шнурка на резинке, я тянул его вниз и… Поскольку картинка специально была сложена гармошкой, она растягивалась и чванливый фюрер во мгновение ока превращался в жалкого оборванца с гусиной шеей, дрожащего перед штыком красноармейца.
И я, и мой новый дружок-ровесник Сашок Усков, и другие ребята из соседних домов – все мы тоже торопили победу; играя в войну, мы бесстрашно бились с фашистами. У меня был автомат – ничего, что деревянный, зато точно такой, как ППШ: с круглым диском и строчил как надо – нужно было только крутить рукоятку. Когда мы падали в снег и ползли вперед, как в настоящем бою, передо мной маячила за кустом тень фюрера и я стрелял в нее, и вскакивал, и бросался вперед…
Это была первая моя зима и первый новогодний праздник, которые я хорошо помню.
Игрушек ёлочных почти не было, но нашлись кое-какие открытки, бумага, кусок картона. Пришлось обходиться и без клея. Я увлеченно вырезaл разноцветные флажки и, сгибая пополам каждую полоску и пряча в сгиб нитку, склеивал половинки мылом – получались веселые гирлянды…
В жизни моей уже не один десяток новогодних праздников остался в прошлом, похожие подробности многих из них не задержались в памяти. Но как мало надо, чтобы возвратилось ощущение того – самого первого… Недавно, обнаружив в старом ящике сохранившуюся связку тех флажков, вдохнув знакомый запах тогдашнего – военного – мыла, я живо припомнил конец сорок третьего года, когда у нас в гостиной объявилось разлапистое зеленое чудо – то была пушистая сосенка с сильно пахнущими смолой клейкими пупырышками на ветках. На этой принаряженной новогодней «ёлке» красовались мои флажки да несколько игрушек, оставшихся с довоенных лет, а под ней, в мягкой шубе из ваты, покрытой блестками, тоже довоенный – Дед Мороз… Но что это за елка была!
Сколько бы ни было с тех пор праздников и самых настоящих елок – никогда больше я не вдыхал такого сильного хвойно-смолистого аромата. И никогда больше елка не казалась мне столь красивой.
В последний вечер сорок третьего года спать я конечно не мог и сидел за столом вместе с мамой Таней и Марией Федоровной. Отца с нами не было. Может, и в эту ночь его не оставляла работа, а может – и нет. У него была своя сложная, неведомая мне, жизнь.
Я почти не слышал разговора женщин, смотрел на елку и думал о том, как всё же хорошо жить здесь, где зимой много снега и растут ёлки, и как жаль, что далеко-далеко, в ауле, теперь скучно и, наверно, свистит ветер, гонит песок… Абдунаби, дедушка, бабушка сидят на ковре при свете коптилки и у них совсем нет ёлки…
– Мама, – сказал я, – давай позовем к нам дедушку и бабушку, и Абдунаби, пускай приезжают…
Мама Таня засмеялась.
– Что ты, Сереженька… Ты вспомни, как мы ехали. Это же очень далеко, и потом – нельзя, идет война.
«Да, правильно, – подумал я, – нельзя. Война. Как это я о ней забыл?»
Подперев кулаком щеку, мама Таня печально смотрела, как Мария Федоровна собирает со стола карты.
– Тетя Маша, а бывает, что карты врут?
– Бывает, что и врут, Танюша, – охотно согласилась Мария Федоровна. – А мы вон чего… мы сейчас по-другому…
Запалив свечу, она погасила керосинувую лампу, потом скомкала лист газеты, положила на чистое блюдце, поднесла его к стене и подожгла – на стене заплясали тени. Женщины притихли. Я заметил, как мама Таня потихоньку смахнула непрошенную слезу, и мне тоже стало грустно. Не было никаких вестей ни от матери, ни от Володи, с которым я перед войной катался на трамвае, – из ремесленного училища он удрал на фронт, да так и пропал.
Что же можно было увидеть в узорах оранжевого и розового тления бумаги, в отсветах и тенях на стене? Мария Федоровна шептала что-то, но нельзя было разобрать что. Не мог я знать тогда, что, быть может, тысячи женщин по всей России так же вот гадали в эту ночь, затаив дыхание и следя за пламенем в надежде хоть как-то заглушить тревогу о близких, воюющих с врагом.