Шрифт:
1 Так, Пушкин для мрачной баллады "Утопленник" смело избирает плясовые хореи: "Тятя! тятя! наши сети притащили мертвеца". "Ох уж эти мне робята! Будет вам ужо мертвец!" Однако уже в третьей строфе Пушкин преображает эти хореи до полной неузнаваемости, как того и требует трагический оборот событий: "Горемыка ли несчастный погубил свой грешный дух", "Аль ограбленный ворами недогадливый купец?" А дальше разлив хореев все шире: "В ночь погода зашумела, взволновалася река". И, даже возвращаясь к чистому метру, Пушкин сохраняет этот мрачный колорит: "Страшно мысли в нем мешались". Эта пушкинская смелость становится стилевым признаком и должна быть передана в переводе.
Для переводчика активное владение некоторыми из этих свойств (сюжет, композиция) не так обязательно, но зато ему необходимо то, чего может и не быть у иного поэта. Воссоздавая на другом языке действительность, уже закрепленную в известной стилевой форме, переводчик должен тонко чувствовать именно этот обязательный для него стиль, обладать изощренным музыкальным слухом, позволяющим ему сохранить богатство и чистоту языка оригинала. Он должен развивать в себе это чувство стиля и исполнительский дар, без которых не получается настоящих переводов даже у настоящих поэтов.
Вот пример того, что далеко не всякая смелость в выборе размера обеспечивает успех переводчика:
И горюя, и тоскуя,
Чем мечты мои полны?
Позабыть все не могу я
Небылицу старины.
Тихо Рейн протекает,
Вечер светел и без туч,
И блестит, и догорает
На утесах солнца луч.
Села на скалу крутую
Дева, вся облита им,
Чешет косу золотую,
Чешет гребнем золотым.
Чешет косу золотую
И поет при плеске вод,
Песню, словно неземную,
Песню дивную поет.
И пловец, тоскою страстной
Поражен и упоен,
Не глядит на путь опасный:
Только деву видит он.
Скоро волны, свирепея,
Разобьют челнок с пловцом;
И певица Лорелея
Виновата будет в том.
На первый взгляд - стихи как стихи, бойкие, четкие, их можно даже положить на голос: "Ах вы, сени мои, сени, сени новые мои!" - или читать в ритме: "Тары-бары-растабары". Но ведь это "Лорелея" Гейне. А перевод Каролины Павловой, поэтессы середины XIX века, представительницы внешне виртуозной поэтической школы. Она искусно владела стихом, прекрасно знала немецкий язык и немецкую литературу, позднее много переводила русских поэтов на немецкий язык. И вот всего этого оказалось недостаточно, чтобы услышать и передать Гейне. В том-то и дело, что художественный перевод не просто полезное ремесло, но действительно, по выражению К. И. Чуковского, "высокое искусство". Каролина Павлова владела поэтической техникой своего времени, но ей не хватило чувства стиля, и в ту пору, когда она переводила "Лорелею", переводческий дар ее еще не был развит. Дело ведь не в размере как таковом (мы видели, что сделал из тех же хореев Пушкин), а в том, что ритм К. Павловой не соответствует ритму, избранному Гейне для "Лорелеи".
"С Гомером долго ты беседовал один", - обращался Пушкин к Гнедичу. Беседовать один на один иному переводчику приходится и с Гёте, и с Шекспиром, и с Львом Толстым, и с Низами, и вести с ними серьезный, творческий разговор, в котором, хотя бы в отношении языка, надо быть с автором на равной ноге. И первый такой разговор с Гейне о "Лорелее" оказался у нас под силу только Блоку. Он первым у нас вскрыл в "Лорелее" гейневское единство формы и содержания, обнаружив этим свой и поэтический и переводческий дар. Однако приходится учитывать не только исполнительский дар отдельного переводчика, но и общий уровень развития переводческого искусства. Поэтому и блоковский перевод - это не предел в передаче "Лорелеи".
Наша советская школа переводческого мастерства не замкнутый цеховой круг, это собрание тех, кто, сохраняя многообразие индивидуальных манер, разделяет основные творческие установки советского перевода, у которого есть свое определенное лицо. Очень трудно дать новое решение уже неоднократно решенной задачи, но сравнение старых и новых переводов той же вещи показывает несомненный прогресс и успехи, достигнутые советской школой.
Когда образ богат и многогранен, каждый новый перевод заставляет играть какую-нибудь новую его грань. На русском языке есть уже более тридцати переводов "Гамлета", немногим менее переводов "Фауста", но надо переводить их и впредь, если следующий перевод в каком-то существенном отношении раскроет в подлиннике нечто новое и обогатит этим наше восприятие. Это тем необходимее, что, при прочих равных условиях, в соревновании талантов верх берет обычно советский переводчик, выполняющий основное требование своей школы: увидеть за словом выражаемую им реальность и конкретно-историческую обусловленность.
* * *
Наконец, советская переводческая школа пытается воплотить идейно-смысловую правду и историческую конкретность оригинала в революционном развитии, осмыслив весь творческий путь автора. Советский переводчик творчество каждого автора воспринимает в его единстве и движении; это обусловливает и выбор произведения для перевода, и его трактовку.
Бегло, в общей форме, еще только нащупывая путь, позднее приведший к уточнению гораздо более глубокому, Пушкин писал: "Мысль отдельная никогда ничего нового не представляет, мысли же могут быть разнообразны до бесконечности", - указывая этим, что мысль обретает полную свою значимость не сама по себе, а в потоке мыслей, в столкновении их и в действии. Со всеми требуемыми спецификой материала оговорками и ограничениями, это применимо и к переводу, где изолированное слово, стилистическая фигура или речевой оборот приобретают полный художественный смысл только в контексте, притом историческом, в живой ткани, притом ткани русского языка; применимо к переводу, где важно не слово само по себе, а его смысловая и художественная функция в единстве предложения и всего контекста. Переводчику, довольствующемуся первым значением слова, наспех найденным в словаре, не мешает вспомнить пушкинское замечание: "Разум неистощим в соображении понятий, как язык неистощим в соединении слов. Все слова находятся в лексиконе; но книги, поминутно появляющиеся, не суть повторение лексикона". И это стало традицией русских писателей. "Каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна и без того сцепления, в котором она находится", - говорил Л. Н. Толстой и считал бессмысленным "отыскивание отдельных мыслей в художественном произведении", в отвлечении от "того бесконечного лабиринта сцеплений, в котором и состоит сущность искусства".
Советский читатель воспринимает любое литературно-художественное произведение во всей сложности его противоречий, как живое явление литературы, как памятник своей эпохи, литературной школы, борьбы течений, а каждый новый перевод его - и как явление нашей современности, как факт нашей литературы. Оригинал - это объективная данность, с которой надо считаться при переводе, которую надо передать. Но, отметая историческую обусловленность подлинника, не менее важно показать его сегодняшнее восприятие человеком нашей эпохи.