Шрифт:
Городской вал в начале века сравняли с землей и засадили липами. Это стало излюбленным местом прогулок, куда приходили других посмотреть и себя показать. Здесь полагалось вести себя галантно, и студенты, которые обычно отличались грубыми манерами, тоже, если им позволяли финансы, прогуливались в шелковых чулках, с напудренными волосами, со шляпой под мышкой и изящной шпагой на боку. Лейпциг был знаменит своей элегантностью, которую воспел в своих стихах местный поэт Юст Фридрих Цахариэ:
Стань житель Лейпцига, отбрось дурной наряд Из тех, что в черта и красавца превратят. Косицу спрячь и головной убор Не водружай на щегольской пробор; <…> Укороти клинок и ленту привяжи Как знак, что ты готов отчизне послужить. Отбрось без жалости задиры грубый тон, Любезен будь, галантен, утончён [60] .60
Цит. по: Bielschowsky 1, 43.
Молодой Гёте имел все возможности жить на широкую ногу. Отец посылал ему средства из расчета сто гульденов в месяц (примерно столько же трудолюбивый ремесленник зарабатывал за год). Питался студент дорого и разнообразно. В октябре 1765 года он пишет в письме другу детства Ризе: «Курятина, гусятина, индейки, утки, куропатки, вальдшнепы, форель, зайчатина, дичь, щука, фазаны, устрицы и тому подобное. Это каждый день бывает на столе» [61] . Дорог и театр, если брать хорошие места и к тому же, как Гёте, приглашать своих сокурсников.
61
WA IV, 1, 15 (21.10.1765).
Он вообще был очень щедр, в том числе и на пирушках, устраиваемых на природе или в трактире. Для пошива одежды в доме Гёте использовались первосортные материалы, но на мастерах отец экономил, поручая крой и шитье домашнему портному. В итоге наряды выходили устарелые, нелепые и кичливые. Вольфганг выглядел в них смехотворно, и поэтому все до последнего костюмы, фраки, сорочки, жилетки и шейные платки он сменил на последний крик лейпцигской моды. Когда Горн снова встретил своего друга в Лейпциге, он его не узнал. В августе 1766 года Горн пишет общему другу Моорсу: «Если бы ты его увидел, ты бы или взвился от гнева, или лопнул от смеха. <…> При своей гордости он еще и франт, а все его наряды, какими бы прекрасными они ни были, выдают столь шутовской вкус, что он один такой во всей академии» [62] . Сам Гёте пишет Ризе – четвертому другу из этого дружеского союза: «Я здесь стал заметной фигурой». И добавляет: «Но пока еще не франт» [63] .
62
VB 1, 9 (12.8.1766).
63
WA IV, 1, 14 (20.10.1765).
Очевидно, он все же стал таковым, во всяком случае, в глазах маленького робкого Горна. Ему был важен внешний эффект, он держался щеголем, потому что здесь, в великосветском Лейпциге, ему самому приходилось бороться с запугивающим его окружением. На каждом шагу ему давали понять, что ему не хватает элегантности, светского лоска и легкости в общении. Его произношение вызывало раздражение у саксонцев, которые, как это ни смешно звучит, свой диалект почитали за образец лингвистического совершенства. Из-за того что он питал отвращение к игре в карты, его считали занудой, который к тому же нарочно восстанавливал против себя окружающих. «У меня побольше вкуса и понимания прекрасного, чем у наших галантных кавалеров, и зачастую в их компании я не могу удержаться от того, чтобы не указать им на убожество их суждений» [64] , – пишет он своей сестре Корнелии. И после первых успехов в обществе чинные, добропорядочные семьи постепенно перестают его приглашать. Впрочем, среди студентов он завоевал себе славу чудака-интеллектуала, а пока еще неуклюжее юношеское обаяние сделало его любимцем молодых и более зрелых женщин. Первые с ним флиртовали, вторые опекали его. Особенно благоволила ему супруга надворного советника Бёме, профессора истории и государственного права, которому рекомендовали Гёте еще из Франкфурта. Она пыталась привить ему хороший вкус и хорошие манеры и умерить его пылкую натуру. Он читал ей свои стихи, а она осторожно их критиковала. Очень бережно, стараясь не обидеть, она то и дело давала ему совет, который ему уже приходилось слышать от некоторых профессоров в менее любезной формулировке: он должен вести себя скромнее и усердно заниматься. Но на него эти советы только нагоняли тоску. «Вот уже полгода, как пандекты терзают мою память, а я, по правде сказать, ничего толком не запомнил», – пишет он Корнелии. Вроде бы его заинтересовала история права, но профессор застрял на Пунических войнах. Исчерпывающих знаний ему получить не удается. «Я распустился и ничего не знаю» [65] . Себя он не считает виноватым в том, что совсем не продвигается в учебе. Это скорее камень в огород отца, навязавшего ему Лейпцигский университет.
64
WA IV, 1, 81 (18.10. 766).
65
WA IV, 1, 117 (14.10.1767).
Впрочем, несмотря на общую подавленность и неуверенность на чужбине, уже в первые недели в Лейпциге Гёте переживает моменты радости и даже эйфории. Однажды он посылает Ризе вместе с письмом одно из тех стихотворений, которые так легко сходили с его пера. Написаны они были как бы между прочим, без каких-либо амбиций и именно поэтому выходили особенно удачными:
Подобно птице, что качает ветвь, Вдыхая волю в лучшем из лесов, И в мягком воздухе, не зная бед, На крыльях весело с куста на куст, С ольхи на дуб, песнь щебеча, порхает [66] .66
WA IV, 1, 13 (21.8.1765). Перевод Н. Берновской.
Полгода спустя он изливает тому же другу свою измученную душу: он «одинок, одинок, совершенно одинок» [67] . И снова его настроение находит отражение в стихах:
Одна осталась радость мне: Вдали от всех под шум ручья, С самим собой наедине Вас вспоминать, мои друзья.Дальше, уже в прозе, он описывает, что его гнетет и заставляет искать уединения, но уже через несколько строк снова переходит к повествованию в стихах:
67
WA IV, 1, 44 (28.4.1766).
Прежде чем эти стенания успевают надоесть, автор находит остроумное решение: червя, с завистью смотрящего на полет орла, вдруг подхватывает вихрь и вместе с пылью поднимает вверх! И тогда он тоже чувствует себя равным орлу – на один миг, пока не стихнул вихрь.
И пыль опять с высот спадает вниз, И с ней – червяк. И снова он в пыли [68] .Впрочем, молодой поэт явно преувеличивает, называя себя совершенно раздавленным, ибо, несмотря ни на что, он продолжает сочинять. В своих стихах он спорит с собственной музой и сомневается в своем таланте. Пока же, пишет он сестре в сентябре 1766 года, он намерен использовать свои вирши для украшения собственных писем.
68
WA IV, 1, 46 (28.4.1766). Перевод А. Гугнина.