Шрифт:
В угольных шахтах Шпицбергена я трудился очень недолго. Кому-то, возможно, захочется более подробного рассказа о моей кратковременной работе в этом отчаянном ремесле. Могу лишь надеяться, что их не разочарует нижеследующий поверхностный отчет. На сегодняшний день предостаточно написано о почти всевозможных тяготах и бесправии в жизни шахтера. Бесконечные часы работы и, как следствие, нехватка солнечного света. Адский труд. Ядовитый воздух. Вездесущая, всепроникающая грязь. Скука и монотонность. Травмы и гибель людей, случающиеся так часто, что сторонние наблюдатели или даже пострадавшие устают удивляться. Преступная эксплуатация самих шахтеров, мизерные жалованья которых окончательно опустошаются монополией компаний на местные товары и ресурсы, особенно в таких отдаленных районах, как Шпицберген.
Город Лонгйир, названный в честь американского лесного и угольного магната Джона Лонгйира, оказался значительно цивилизованнее среднестатистического шахтерского поселка, но по-прежнему целиком управлялся одной компанией, конкретно Норвежской государственной горнодобывающей компанией на Шпицбергене [1] , которая только образовалась, как подразделение Лонгйирской арктической угольной компании [2] – основательницы местного угледобывающего бизнеса. Изменение условий привело к притоку контрактов и появлению рекламы в Швеции, которая и попалась на глаза Ольге.
1
Store Norske Spitsbergen Kulkompani (SNSK)
2
Longyear’s Arctic Coal Company (ACC)
К моему прибытию в 1916 году город существовал только десять лет. Все еще было на английском – вывески, этикетки на остатках продуктов, похабные журналы у нас под матрасами. За несколько лет, которые я провел в Лонгйире, обстановка напоминала мне сильную качку: город то пустел, то наполнялся новыми людьми. Есть что-то исконно странное в поселении, где нет коренных жителей. Люди приезжают и уезжают, оставляя после себя, в лучшем случае, крохи своей культуры. У меня часто возникало пугающее ощущение, что по-настоящему в Лонгйире никто не жил. Люди не задерживались настолько, чтобы оставить достаточно глубокий след, а даже если умирали, то их тела навсегда прибирал к себе собственник-лед. Цивилизация – если ее так можно назвать – была если не прозрачным налетом, то, как минимум, сильно просвечивающим. Люди и их город – призраки, живое эхо. Шпицберген – единственная константа.
«Город», определенно, слово неподходящее, или было таковым. Вы когда-нибудь видели, как усоногий рак балянус цепляется за черную щербатую скалу, а волны снова и снова терзают его? Порой наступает отлив, волны уменьшаются, и упрямый балянус получает короткую передышку, но море неизменно возвращается со всем своим прежним гневом и снова хлещет маленькое существо. Поселения в Арктике такие же. Разница, пожалуй, в том, что балянусы крепче людей.
За десять лет маленькому городку особо не вырасти, если только не начнется золотая лихорадка. В Лонгйире золотой лихорадки не было – лишь глупая суета. До городка я добрался летом, когда проще соврать себе, что здесь тебя ждет успех. Убогие строения громоздились на горном склоне группами – часть на сваях спасалась от грязной тали, часть прижималась к скале. Под ними широкой полосой ломаного камня тянулась приливная полоса. Нам домами возвышалась гора, бурая, безлесная, недружелюбная. Казалось, единственное ее предназначение – отбрасывать тень.
Когда я сошел с причала, мое впечатление было двояким. Во-первых, вопреки всем страшным рассказам о мучительных испытаниях, которые ждут людей на севере, я был слегка разочарован. Почему я не онемел от чудовищной силы безжалостной белой смерти? Я ждал, что, увидев Арктику, почувствую зловещий холодок, а испытал недоумение. Вторым моим впечатлением, более стойким и точным, была полная визуальная дезориентация. Протяженность Ис-фьорда с востока на запад так велика, что остров Шпицберген разделен фактически пополам, отроги уходят далеко на север и на юг, а Лонгйир лежит почти в самом центре. Чувство расстояния я потерял полностью, когда смотрел на море позади меня и горы, которые громоздились одна на другую. Противоположная сторона залива могла быть и в ста, и в ста тысячах метров от меня.
Для Норвежской государственной горнодобывающей компании год 1916-й стал суматошным. Американцы потерпели в Лонгйире финансовый крах, и норвежцы вознамерились сделать все правильно. Они построили новые бараки для шахтеров и только что пустили в обращение бумажные банкноты с символикой Компании, уже вызвавшие недовольство работников.
На смену я вышел через день после приезда. Работа на фабрике и на шахте – сходство бесконечное. Если берешься за что-то, понимая, что тебя ждет эксплуатация до полусмерти, а то и сверх того, не придется разбираться с рухнувшими надеждами. Мое положение усугублялось тем, что я несколько лет не занимался грубым механическим трудом, в результате чего ум заострился, а тело ослабло. Перемены оказались неприятными. Примитивные разговоры или вообще их отсутствие убивают более сложные функции рассудка, а невыносимый труд превращает телесную форму в нечто неузнаваемое – в красное полотно силы и боли.
Каким-то образом я убедил себя, что все-таки место, где ты пребываешь, чего-то значит, а то и все. Житель Стокгольма, например, после рабочей смены пожелавший посмотреть свой город, имеет такую возможность. Настоящие города световым днем не ограничены. Но желание увидеть страшные красоты Шпицбергена – затея пустая. Чередующиеся смены ничего не меняют. Летом, конечно, солнечного света предостаточно, но у меня не было желания никуда выбираться.
На время я впал в отчаяние. Я никого не знал и не говорил по-норвежски. Немногочисленные шведские контрактники сплотились в тесный круг, но я держался особняком, так же как и в Стокгольме. Одиночество, усугубленное географической изоляцией, едва не доконало меня. Тем летом я не раз и не два подумывал о возвращении домой. Но как я мог вернуться? Подобная перспектива сулила разорение. Да и разве позволила бы мне Компания разорвать контракт? Руководство шахт сочувствием не славится.
Естественно, думал я и о самоубийстве. Идея казалась мне притягательной. Но я, очень далекий от религии и ее многочисленных абсурдных утешений, собственного небытия боялся до умопомрачения. С тех пор как я был не по годам развитым, скептически настроенным ребенком, идея погасить свечу или звезду наполняла меня экзистенциальным ужасом. Я понимал, что прекращу существовать, но мир без собственной персоны в упор не представлял. Это, конечно же, форма нарциссизма, но разве мы день ото дня не живем, обманываясь собственной важностью? Дети следуют этой логике до конца, а неспособные или не желающие верить в загробную жизнь неизбежно оказываются у губительной ментальной бездны. В таком состоянии единственная возможная реакция – зажмуриться, подтянуть колени к груди и хныкать.