Шрифт:
А Галатин почувствовал себя в кабине так славно и по-свойски, будто ехал там давно и успел прижиться. Мягко и тепло обволакивало сложной гаммой запахов нагретого металла, пластика, резины, бензина, масла и всего прочего. К этому прибавлялся парфюмерный аромат. Судя по гладкости щек и подбородка, Виталий побрился перед дорогой, вот и пахнет терпким одеколоном или лосьоном. В этом аромате — прочность, простота и цитрусовый оттенок праздничности (мандарины-апельсины всегда связаны с Новым годом), но он при этом демократичен, не претендует на то, чем не является, а такие люди, как Виталий, предполагал Галатин, не любят никого и ничего, что корчит из себя то, чем не является.
Антон не спеша шел по залу и осматривался. Ему показалось, что все здесь фальшиво, нарочито, прямо говоря — глупо. Книжные шкафы с фолиантами, которые никто не читает, антикварные телескоп и микроскоп, которыми никто не пользуется, зеленые скатерти на столах, без единого пятнышка, а если появится пятнышко, тут же скатерть стаскивают, волокут в прачечную, стирают, загрязняя и без того загрязненную окружающую среду порошком; обычно Антону об экологии не думалось, а сейчас вот пришло в голову. Мысленно увиделся берег, усеянный дохлой рыбешкой, увиделись киты, выбросившиеся на отмель, перелетные птицы, опустившиеся в мазутную лужу и завязшие там — не могут выдрать ноги из вязкой жижи, бессильно хлопают грязными крыльями… Как ни старался Антон держать себя в равновесии, но чувствовал, что в нем нарастает раздражение, а пафосный интерьер только усугубляет это раздражение. И Согдеев заранее раздражает. Антон ничего не знал о нем, но почему-то уверенно представлял пожилого дядьку с животом и лысиной, с толстыми висячими щеками, с ухватками большого начальника или крупного бизнесмена, который работает под народ, они все сейчас, сволочи, косят под народ, любят матюгаться, показывать, что насквозь прямые и простые, будто в мозгах у них загибов не больше, чем у скрепок для бумаг — и все это фальшь, все неправда.
Самое сложное, когда находишься рядом с незнакомым человеком или с тем, с кем только что познакомился, — молчать. Но и говорить не просто, любая тема выглядит выбранной только для того, чтобы нарушить молчание. И по сторонам сейчас не поглазеешь: стемнело, ничего толком не видно, в городе фонари тускло освещали какие-то производственные заборы и корпуса, а теперь выехали за город, смутно проглядывались сначала заснеженные пустыри и поля, а теперь по обеим сторонам — голые зимние деревья.
— А старший у меня в армии, — вдруг сказал Виталий. — У меня же сын еще. Он сам решил, что пойдет, и я одобрил. Хотя разве сравнить, что раньше было, когда два года служили! Детский сад, а не армия. Пока освоишься, пока врубишься, что к чему, уже дембель. Лично я только после года распочухал, что почем. Понял службу, сержантом вернулся. Говорят: дедовщина была. Не было никакой дедовщины. В смысле, как про это пишут. Они же экстремальные случаи нарочно находят и описывают. Типа, солдат в карауле двоих убил. Будто на гражданке психов нет, и никто никого не убивает. У нас часть была огромная, полторы тысячи человек, никто никого не убил. А дедовщина не дедовщина на самом деле, а дисциплина. Полторы тысячи пацанов, у всех гормоны, психика, есть просто отморозки, у нас один балбес кота камнем сшиб, увидел на заборе, кинул и сшиб, меткий, сучок, оказался. Может даже до смерти, котик наружу свалился, неизвестно, что с ним стало. Как с ним поступить?
Галатин думал, что это вопрос для связки, Виталий сам сейчас на него и ответит. Но Виталий молчал, пришлось отозваться:
— Вы меня спрашиваете?
— Ну? Что с ним за это сделать?
— Не знаю. На губу посадить.
— За что? Это же не нарушение армейской дисциплины, это как бы, ну… Не к службе относится.
— Поговорить с ним. На собрании проработать.
— Вот я и поговорил, и проработал, — с усмешкой сказал Виталий.
Знает Галатин эту усмешку, хорошо знает, не раз ее видел — усмешку непреклонной правоты, удовольствие от совершенной оправданной жестокости, послужившей уроком для всех.
И тут же исчезло в нем очарование дороги, ощущение уюта кабины и чувство, что рядом с тобой товарищ по путешествию, с которым будет удобно и легко. Нет, дорога будет длинная и нудная, в кабине все чужое и непривычное, включая запахи, от которых уже сейчас начинает подташнивать, больше всего от лосьона или одеколона Виталия, который, казалось, становился все духовитее, заполняя и пропитывая собой все пространство, а Виталий никакой тебе не товарищ, он из тех уверенных в себе людей, чья житейская философия сводится к простой формуле: «Дураков надо учить!» — где учителем является носитель этой самой философии, а ученики — все остальные.
— Избили его? — спросил Галатин, и в вопросе был призвук неприязненности, но, похоже, Виталий его не заметил.
— Нет, батон с повидлом поднес! — ответил он. — Зато после этого придурок поумнел, тихий стал, как тень. Кому от этого плохо? Армии? Другим, чтобы херней не занимались? Ему самому? Всем только польза. Между прочим, он мне в альбом перед дембелем стишок написал с рисунком. Уважал меня. А вы не служили?
Вопрос так был задан, будто Виталий считал, что люди, подобные Галатину, служить не могут.
— Служил, — сказал Галатин. — В оркестре округа.
— Ну, это не служба!
— Потому что побить друг друга не за что?
— И вы туда же! Почему обязательно побить? Если солдат все сам понимает, зачем я его трону? А если не понимает, то приходится. Ты ему раз сказал, два, а он никак. И даже смеется над тобой. Что тогда?
— Наряд вне очереди на кухню или в караул. Или гауптвахта, — предложил Галатин.
— Можно, — согласился Виталий. — Но одно другого не исключает. А доходит быстрее.