Шрифт:
Нефилософской аудитории, мало знакомой с состоянием философского знания и образования к началу 50-х гг., трудно объяснить тот ошеломляющий эффект, которым сопровождались уже первые выступления Ильенкова в печати и на публичных лекциях. Он сразу стал общепризнанным лидером философской «оттепели». Именно ему мое поколение обязано осознанным разрывом с догматикой и схоластикой официальной философии, процветавшей в образовании и пропаганде и сложившейся еще в годы сталинизма. Помимо новизны своего подхода к пониманию предмета и задач философии Эвальд Васильевич увлекал молодежь способностью мыслить независимо и интеллектуально насыщенно, логически доказательно и эстетически выразительно, оставаясь при этом в традиции марксистской философии. Последнее, возможно, особенно воздействовало на наши умы.
Ныне, по истечении времени, место, занимаемое Ильенковым в нашей философии, стало более отчетливым и определенным. Он — последний, как мне представляется, оригинальный мыслитель в истории марксистской философии на русской почве. Им завершается философская школа русского марксизма, которую не надо отождествлять с псевдомарксистской философской партийной ортодоксией, закончившей свои дни уже после смерти Ильенкова. А поскольку данная школа в любом случае останется в истории всей русской философии в качестве одной из ее важнейших вех, Ильенкова, несомненно, можно причислить к плеяде выдающихся русских философов нашего века.
Для разоблачения несостоятельности официальной философии Ильенков сделал больше, чем кто-либо другой, и прежде всего потому, что сохранял верность марксизму. Партийные идеологи потому и третировали его больше других. Он как бы объявил им бой на их собственной территории, оспаривал их право на эту территорию, что по тем временам было намного опаснее любой немарксистской крамолы. В отличие от некоторых к тому времени сохранившихся в живых крупных философских имен (например, А. Ф. Лосев), сформировавшихся вне марксизма и потому вынужденных в целях личной безопасности мимикрировать под него, демонстрируя свою идеологическую лояльность, Ильенков атаковал идеологическую власть в самом важном для нее пункте — в ее претензии на марксистскую непогрешимость. Он как бы говорил ей: именно в марксизме, в его философии ты ничего не смыслишь и не понимаешь. А что могло быть болезненней для нее, претендующей на монопольное владение «вечно живым» учением? Ей легче было иметь дело со своими откровенными противниками, чем конкурировать с кем-то на почве марксизма, ибо подобной конкуренции она не выдерживала в любом случае. Недаром с оппонентами из лагеря марксистов она расправлялась с особой яростью и беспощадностью, о чем свидетельствует участь «механицистов», «меньшевиствующих идеалистов» и прочих марксистских «ересей».
Этим объясняется удивительный парадокс в отношениях Ильенкова с властью: убежденный философ-марксист, он был ненавидим ею даже больше тех, кого делал объектом своей философской критики. А таким объектом для него являлся, как известно, позитивизм и связанная с ним формальная логика. Позитивистская философия, набиравшая у нас силу также в 60-х гг., встречала у власти более благосклонное отношение, чем ее марксистская (с позиции диалектической логики) критика Ильенковым. Даже в период жесткой идеологической цензуры переводились и издавались в нашей стране работы классиков западного неопозитивизма. Те, кто исповедовал дух и букву позитивизма, видели в нем последнее слово в развитии методологии научного познания, оценивая, пусть и негласно, диалектику как философскую архаику, пережиток гегельянской «метафизики», делали успешную научную и служебную карьеру. Разумеется, они также демонстрировали внешнюю лояльность марксизму, критиковали для видимости «буржуазный позитивизм», что не мешало им, однако, встречать в штыки работы Ильенкова, защищавшего в борьбе с позитивизмом диалектику как логику и теорию познания. Подобная полемика вполне приемлема в рамках философской дискуссии, но поразительно то, что идеологическое начальство в этой схватке было отнюдь не на стороне Ильенкова.
Любой редактор, работавший в то время в философском журнале или издательстве, может подтвердить, что легче было напечатать статью и книгу по формальной логике или с изложением той или иной позитивистской концепции, чем оригинальный труд по марксистской философии. В отношении к ней цензура была особенно строга. Пишите о чем угодно, только не трогайте марксизм, не покушайтесь на его официальную версию — таков был негласный принцип политики в области философии. Оставаться творчески мыслящим марксистом в период нахождения «марксистов» у власти было намного труднее, чем пропагандировать Карнапа, Айера и прочие неопозитивистские авторитеты. Власть как бы во вред себе вынуждала способных молодых философов искать приложение своих сил за пределами марксизма, что и привело в конце концов к его истощению и обескровливанию, сделало прибежищем бездарности и пустословия. Ильенков был последним, кто всерьез и с талантом пытался вдохнуть в философию марксизма новую жизнь, повысить его конкурентоспособность в борьбе идей. Но и он, как можно теперь констатировать, потерпел поражение. К концу жизни его влияние на молодежь начало падать, число учеников сокращаться и, как мне кажется, он все более остро ощущал свое философское одиночество. Это, возможно, и стало причиной его личной трагедии.
Кто знает, может, уже в то время Ильенков предчувствовал приближение конца марксизма в России, а значит, и краха смысла всей своей жизни. Я не могу представить его вне марксизма, то есть в ситуации нашего времени. Но, доживи он до наших дней, он, конечно, был бы не с теми, кто предал марксистскую философию анафеме. Скорее, подобно своему постоянному оппоненту по философии A. A. Зиновьеву, он усмотрел бы в поражении марксизма не столько доказательство его теоретической ущербности, сколько свидетельство происшедшей в России исторической катастрофы. И здесь самое время поговорить не только о марксистских, но и русских, отечественных корнях ильенковской философии.
О влиянии немецкой философии на русскую хорошо известно. Ильенков вполне вписывается в эту традицию. Но при всей любви к Гегелю и Марксу (в музыке — к Вагнеру) он — глубоко русский мыслитель с характерным для этого типа философствования кругом интересов, складом характера, духовным настроем и способом изложения своих мыслей. В этом, как мне кажется, он близок своему антиподу Александру Зиновьеву. При всей их полярности (один — диалектик и марксист, другой — формальный логик и претендующий на научную беспристрастность социолог) оба озабочены одним и тем же — Россией, болеют за нее душой, с тревогой всматриваются в ее будущее. На поверхности спор между ними — это спор о том, как, какими методами, в каком направлении следует развивать науку. В действительности же наука, за которую они ратуют, — это наука, отвечающая на самые злободневные вопросы русской истории. У Зиновьева это более очевидно только потому, что он намного пережил Ильенкова. В этом их кардинальное расхождение с другим философским «соловьем» застойных времен — М. К. Мамардашвили, почти не скрывавшим своего негативного и даже в чем-то презрительного отношения к исторической и современной России.
Что делало гегельянца и марксиста Ильенкова русским философом (не просто по крови, но прежде всего — по духу), я поясню на примере Александра Блока. Известно, что Блок поначалу принял и приветствовал большевистскую революцию, призывал интеллигенцию слушать ее «музыку». Что же заставило его разочароваться в ней? Отнюдь не только и не столько террор большевиков, как принято думать (Блок даже воспел его в «Двенадцати»). Но еще в 1918 году революционная Россия, пусть во многом варварская, азиатская, «скифская», была для Блока культурной антитезой цивилизованному, но уже умирающему и загнивающему, как он думал, Западу. Еще до выхода в свет книги Шпенглера «Закат Европы» Блок сформулировал понятие культуры, во всем противоположное цивилизации. Подобное противопоставление — вообще чисто русская тема. И до Блока русская культура отличалась ярко выраженной антибуржуазной настроенностью, неприятием бездуховной «западной цивилизации». Носителем же культуры, как утверждал Блок, является не интеллигенция, а народ. Революция есть восстание, бунт народной стихии против цивилизации во имя спасения мистических и творческих основ культуры, «духа музыки». «Поэтому не парадоксально будет сказать, — писал он, — что варварские массы оказываются хранителями культуры, не владея ничем, кроме духа музыки, в те эпохи, когда обескрылившая и отзвучавшая цивилизация становится врагом культуры, несмотря на то, что в ее распоряжении находятся все факторы прогресса, — наука, техника, право и т. д.» [114] .
114
Блок А. Крушение гуманизма // Александр Блок. Собр. соч. в 6-ти томах. Л., 1982. Т. 4. С. 334.