Шрифт:
…Отец выжидательно смотрел на него, а Вершилов не знал, что сказать. Что можно было бы ответить не только отцу, но и самому себе, не кривя душой?
Он знал: отец считал, что его, отца, жизнь удалась.
— Я всегда оставался самим собой, — говорил отец. — Это, по-моему, самое главное в жизни — оставаться самим собой, не притворяться, не лицедействовать, не играть какую-то несвойственную себе роль, одним словом, не лгать, а говорить только то, что думаешь.
— И ты никогда, ни разу не покривил душой? — спросил как-то Виктор. — Ни единого раза?
Отец ответил не задумываясь:
— Ни единого раза. Конечно, если не считать святой лжи, когда пришлось долгие месяцы скрывать правду от отца, твоего деда, он тяжело болел и, хотя сам был врач, никак не желал поверить в то, что у него именно та болезнь, от которой он лечил людей. Я, зная все, лгал ему все время.
— И больше никогда, никогда не солгал, даже в какой-нибудь мелочи? — спросил Виктор. — Ну, в такой, житейской, обычной…
— Что ты называешь обычной, житейской мелочью? — спросил отец.
— Ну, например, девушка спрашивает тебя, хороша ли она собой, и конечно же ожидает твоего восторженного ответа, а ты, вместо того чтобы рубить ей сплеча, дескать, вы, уважаемая, рыло рылом, обсыпаешь ее комплиментами: «Ах, до чего вы прекрасны, ах, вы неповторимы…»
Отец усмехнулся:
— Такого никогда не случалось.
— А если какой-нибудь писатель подарит тебе свою книгу и настойчиво ждет твоей оценки — что-то ты скажешь, ты бы мог сказать: знаете, мне не понравилось то, что вы пишете?
— Мог, — ответил отец, — конечно же мог.
— Даже если бы ты знал, что своим ответом ты можешь обидеть, что бы ты выбрал? Правду или святую ложь?
— Все равно: правду и только правду, пусть даже обидную, а вот эта самая ложь, о которой ты говоришь, отнюдь не святая.
— Значит, ты никогда никому не солгал? — продолжал допытываться сын.
— Никогда, — ответил отец.
И Виктор знал, он говорит чистую правду, не преувеличивая и не стараясь приукрасить себя.
Он хотел спросить отца, всегда ли он любил маму или бывали в его жизни другие женщины, но язык не повернулся задать отцу такой вот вопрос. Неожиданно отец сам сказал:
— Я знал только одну женщину, твою маму, и не сомневаюсь: я был и остался единственным мужчиной в ее жизни.
— Одно это уже счастье, — сказал Виктор.
— Безусловно, — согласился отец, — и немалое.
Такой разговор случился у них давно, тогда, когда только родилась младшая дочка, Тузик. И вот теперь, спустя годы, отец спросил его, как он считает, удалась ли жизнь…
Подошел Никодимыч — воротник рубахи распахнут, жилистая шея в первом весеннем загаре. Вершилов с горечью осознал, какой тонкой, даже хрупкой на вид стала шея Никодимыча. И сам он стал прозрачный, словно бы просвечивает на солнце, а ведь еще недавно Никодимыч казался сильным и крепким. Думалось: ни одна хвороба не посмеет его коснуться и годы будут пролетать мимо, а он останется все таким же неувядаемо крепким, здоровым.
Он перевел взгляд на отца и будто впервые увидел, что и отец сильно постарел, поддался старости, вдруг стали совершенно другими, непривычными глаза отца, как бы разом утратили свой горячий блеск; казалось, чья-то беспощадная рука выключила свет, неизменно озарявший отцовские глаза, и они погасли.
Никогда раньше Вершилову не приходила в голову мысль, что и отец, и мама могут постареть, что в один страшный день могут уйти навсегда.
Как же это удивительно: вот он, уже совершенно зрелый человек, врач, которому люди доверяют себя, у него растут две дочери, за плечами изрядное количество прожитых лет, а сейчас он глядит на отца — и ему страшно. Так страшно, как однажды, в далеком детстве, когда они отправились с отцом купаться — и вдруг дождь, гром, молния сверкает, а отец пропал куда-то, и он кричит, зовет отца, но того все нет. И вдруг — о счастье! — совсем рядом, сквозь дождь — спокойный отцовский голос:
— Ты что, дурашка? Думаешь, я пропал?
Он быстро отвернулся, чтобы отец не заметил слезы на его глазах, что-то пробормотал, засмеялся невпопад.
Отец сказал:
— А ты, Витя, так и не ответил на мой вопрос.
Хорошо, что отец не сумел разгадать его мысли. Но если бы даже и разгадал, никогда не подал бы вида.
Несмотря на внешнюю сухость, он был необыкновенно деликатен внутренне, абсолютно лишен сентиментальности.
Вершилов не хотел думать о том, что может случиться, и не мог заставить себя не думать.
Как неприютно, как одиноко будет на земле без отца. Отец…
Его непримиримость, его жизненные устойчивые правила, которым он не изменял: быть прямым, оставаться самим собой, не кривить душой, не зариться на чужое, даже особенность отца произносить общеизвестные истины — все это показалось сейчас таким милым, таким надежным.
Снова защипало в глазах. Что за черт! Вроде бы и он сам никогда не страдал излишней сентиментальностью…
Он откашлялся, вытер платком глаза, прослезившиеся словно бы от кашля, сказал гаерским тоном: