Шрифт:
Речь в письме шла как раз о "Вишневом саде", последнем его сочинении. И это не случайная слабость, не дань раздражению и болезни. Так же как не было случайным признание, сделанное им в том пятилетней давности письме из Ниццы Суворину, в котором Чехов говорит, что все дальше и дальше уходит от театра. "Прежде для меня не было большего наслаждения, как сидеть в театре, теперь же я сижу с таким чувством, как будто вот-вот на галерке крикнут: "пожар!" И актеров не люблю". В чем же дело? Чехов дает одно объяснение: его, дескать, "театральное авторство испортило". Но это не объяснение. Или объяснение недостаточное. Главная причина столь резко изменившегося отношения к театру в другом, и она, эта причина, ненароком поведана в письме опять-таки к Суворину, только шестью годами раньше.
Почему ненароком? А потому что в письме речь не о нем, не о драматурге Чехове, а об уже упомянутом нами актере Александринского театра Павле Свободине, посетившем Чехова незадолго до своей ранней (в сорок два года --Чехова опередил) смерти. "Похудел, поседел, осунулся и, когда спит, похож на мертвого, -- пишет Чехов Суворину.
– - Необыкновенная кротость, покойный тон и болезненное отвращение к театру. Глядя на него, прихожу к заключению, что человек, готовящийся к смерти, не может любить театр".
Стало быть, уже тогда, в 1898 году, в теплой курортной праздничной Ницце, где ничто не напоминало о русской зиме, в которую ему так не хотелось возвращаться (писал родным, что вернется в Мелихово, едва припечет весеннее солнышко и начнут лопаться почки), уже тогда, в одну из лучших своих зим, когда даже болезнь притаилась, готовился к смерти. До которой оставалось еще шесть лет... (Бунин вспоминает, как однажды лунной ялтинской ночью Чехов сказал ему без обычной своей шутливости, вполне серьезно, что читать-де его будут только семь лет, а "жить... осталось и того меньше: шесть". Но в то время не оставалось и шести.)
Итак, шесть лет. Много это или мало? Смотря для кого, и зависит это не только от возраста. Или, может быть, даже от возраста не зависит вовсе... Вот еще одно упоминание в письме к Суворину -- но уже в другом письме, написанном после смерти актера, -- о Павле Свободине: "Для меня было очевидно, что он скоро умрет; было очевидно и для него самого. Он старчески жаждал обычного покоя..." Старчески! Это в сорок-то два года! Еще одно, пусть косвенное (хотя почему -- косвенное? Прямое! Прямее уж некуда) подтверждение мысли о том, что Чехов, вопреки всем биографическим словарям, умер глубоким стариком.
Однажды, вспоминает Горький, лежа на диване, сухо покашливая и играя термометром, Чехов сказал ему: "Жить для того, чтоб умереть, вообще не забавно, но жить, зная, что умрешь преждевременно, -- уж совсем глупо..."
Но ведь умереть глубоким стариком, хоть и в сорок четыре года, -- это, согласитесь, умереть не так уж и преждевременно. Чехов понимал это. А главное -- знал, задолго до конца знал, что конец этот по всем человеческим меркам наступит рано. "Мое пророческое чувство меня не обманывало никогда, ни в жизни, ни в моей медицинской практике", -- напишет он в двадцать восемь лет. А коли не обманывало, коли знал заранее, то и готовился, то есть жил с такой интенсивностью, что просто не мог не состариться столь стремительно. Зато все успел. И со смертью был в таких отношениях, каких и на девятом десятке не мог установить с ней тот же, скажем, Иван Алексеевич Бунин, всегда, с молодых лет, ее панически боящийся... Как-то в ялтинской гостинице, рассказывает он, ему пришлось пережить "очень неприятную ночь, --рядом в номере лежала покойница". И добавляет: "Чехов, поняв, что я почувствовал в эту ночь, слегка надо мной подшучивал..."
Не только над ним... Тридцати лет от роду он, к примеру, советовал Суворину переделать конец его рассказа таким образом, чтобы герой, некто Виталин, находясь с девушкой Наташей, "нечаянно в потемках вместо нее обнял скелет и чтобы Наташа, проснувшись утром, увидела рядом с собой на постели скелет, а на полу мертвого Виталина". В другой раз, три с лишним года спустя, вроде бы в шутку -- но уже настойчивость, с которой мотив этот повторяется, свидетельствует, что не совсем в шутку, -- он предлагает сделать из писем литератора Е. Шавровой рассказец, в котором бы голова мужа, "постоянно трактующего о смерти, мало-помалу, особенно по ночам, стала походить на голый череп, и кончилось тем, что, лежа с ним однажды рядом, она почувствовала холодное прикосновение скелета..." Примерное, надо признать, наказание для того, кто либо всуе, либо слишком много и слишком всерьез разглагольствует о смерти. Куда ближе ему отношение к ней маляра Редьки из повести "Моя жизнь", который хоть "был непрактичен и плохо умел соображать", но о скором, ввиду крайней своей болезненности, переходе в мир иной не задумывался вовсе. "Редька лежал у себя дома больной, со дня на день ожидая смерти".
По-видимому, не позволял себе роскоши слишком много думать о ней и Антон Павлович, но ведь у художника, особенно у великого художника, самое заветное, знаем мы, прорывается зачастую помимо его воли. Вот самое последнее, что написал Чехов в художественной форме, -- этой ремаркой заканчивается "Вишневый сад". "Наступает тишина, и только слышно, как далеко в саду топором стучат по дереву".
Что-то смутно напоминает это... Не звуки ли, которые разрывают тишину, когда заколачивают крышку гроба?
2
"Вишневый сад" закончен 12 октября 1903 года -- жить ему оставалось еще 260 дней. Точного срока он, разумеется, не знает, но знает, вернее, чувствует другое. "...Я как литератор уже отжил", -- пишет он жене. Чувствует, да, но смириться не может. В день, когда пьеса была отправлена в Москву -- а это произошло 14 октября, -- в пространном письме, к которому в специальном конвертике прикладывался список действующих лиц и будущих исполнителей, он в явно приподнятом настроении сообщает Ольге Леонардовне: "Завтра сажусь писать рассказ". Но ни завтра, ни послезавтра и вообще никогда больше он ни за рассказ, ни за пьесу так и не сядет. Во всяком случае, в архиве -- а свой архив Чехов содержал образцово -- никаких незаконченных произведений, относящихся к последним 260 дням его жизни, не обнаружено. Есть кое-что из старого, но новых -- нет.