Шрифт:
Павел Александрович поднял чашку, влил в себя кофе, поставил чашку на блюдце, промокнул губы салфеткой. Наклонился, положил салфетку в мусорную корзину. Достал карандаши из ящика стола, принялся точить. Один оказался на несколько миллиметров короче остальных, Павел Александрович доточил его до нужной остроты, аккуратно положил поверх салфетки в корзину.
– Всех распределили, – в учительскую заглянула Марина Витальевна. Она не расставалась с синей папкой, в которой держала всегда ровно двенадцать листов с темами по биологии, на все четыре класса: от пятого до восьмого. У младших классов биологии в расписании не значилось, Марина Витальевна вела только старшие. Она знала предмет наизусть, содержание уроков не менялось из года в год, но папку – верного спутника и единственный оплот надежности на территории школы – из рук не выпускала. Для Павла Александровича подобную функцию выполнял его стул в учительской. Они все за что-то держались, как держался переживающий ревизию брелок за подкладку внутреннего кармана рюкзака.
– Ждем только вас!
В этом году он руководил процессом. Ответственное назначение Павел Александрович принял без трепета или сожаления, просто кивнул. И сейчас он просто встал и пошел в столовую, которая для восьмиклассников в конце последнего года обучения в средней школе превращалась в процедурную.
***
Школа знала много детей и взрослых. Некоторых по несколько лет хранила на стенах в виде фотографий, общих и индивидуальных. Улыбающиеся выпускники, старше нынешних, тогда они учились одиннадцать лет, отличники учебы, победители олимпиад, будущие звезды профессионального спорта, таланты и звездочки. «Ими гордится школа!» – гласили разноцветные буквы плакатов, и школа гордилась, каждым уголком, подоконником, паутинкой под потолком. Кто пел, кто читал или писал стихи, кто играл в шахматы, кто блистал в физике, кто вязал крючком, кто играл на гитаре. Все её дети были особенными. Даже те, кто не попадал на почетную стенку.
Такие украшали школу собственными надписями, не всегда орфографически правильными, не всегда выдерживающими цензуру, но яркими и любимыми. В туалетах, в коридорах, в импровизированной курилке позади здания, где кусты сирени прикрывали окурки, поцелуи и шикарное граффити руки с горделивым средним пальцем, устремленным вверх и хвастающим тремя кольцами: в виде черепа, змеи и орла. Владельцы колец вписали себя в память школы, проявив художественные таланты. Школа любила и помнила их. Череп, например, плевался дальше всех.
Школа знала, что не бывает не особенных детей, знала она и то, как легко сделать из них обычных. Посредственных, уставших. Взрослых. Обычно в школе посредственный значило никакой, ни рыба, ни мясо, неинтересный. Дети и учителя вкладывали в это слово разные смыслы, но значение его с годами поменялось для тех и других. По-сре-ди-не. И тебе, и мне, и вон тому вот отстающему, от вон того, обгоняющего всех. Все смогут всё и станут равными. Играть в шахматы, петь песни, плеваться, правда плеваться уже не захочется, рисовать и чертить, плавать кролем, умножать в уме трехзначные числа, доказывать теорему Ферма, сочинять музыку. Но не как Моцарт, а как все.
В один безоблачный майский день они пришли и усреднили её детей. Исчезли отличники, двоечники очистили стены от надписей. Фотографии звездочек перенесли в архив, уняли плач в туалетах, перекидывание записками на уроках, вытеснили стандартами поведения застенчивую наглость школьников и упразднили девятый, десятый и одиннадцатый классы. Учителя получили послушных, успевающих, эмоционально выдержанных учеников. На смену учителям, которые еще помнили, что такое настоящий ребенок, пришло скорректированное поколение педагогов. И у школы не осталось даже горестных вздохов и однообразных сплетен в учительской.
Четырнадцать лет разрешалось встретить в естественном состоянии. Окна школы взглянули в глаза Макса, сидящего в ожидании своей очереди. Мальчик кутался в мысли, в глазах отражались строчки недописанного стихотворения. Школа часто слушала стихи Макса, он бормотал их вслух, перечитывал по много раз, прячась в раздевался у спортзала. Макс покрывал бумагу в считанные секунды – писал длинные сочинения, читал сложные книги и думал-думал-думал без конца. Он и сейчас прокручивал предложение, которое осталось дома в виде одной буквы «н». Мать вырвала тетрадку из рук сына и отправила его в школу. С надеждой, с уверенностью, что скоро мальчику полегчает. Разумеется, его мыслей много для одного, нужно делиться. А самому Максу отсыпать необходимое количество способностей к математике и бегу на короткие дистанции.
Школьная скамейка прятала занозы, грозящие вонзиться под обкусанные ногти Лизы. Девочку школа видела редко и не хотела напугать и без того трясущегося, цепляющегося за край скамьи ребенка. Лиза выковыривала щепки и кидала их на пол.
Лиза впитывала детей, совсем как школьные стены, они отпечатывались под кожей, проникали в неё, заполняли целиком. Девочке хотелось кричать с протестующими, прыгать с радостными, помочь споткнувшемуся, ковыряться в носу с апатичным, бесноваться с ненавидящим всех и вся, и думать-думать-думать о сложном устройстве человека и чрезмерной зависимости одного от многих. Думать и успокаиваться, и уже не выковыривать щепки, а представлять сколько лет дереву, из которого сделали скамью, и гадать сколько колец насчитали в его стволе.
Школа жалела Лизу – своё живое отражение. Лиза родилась эмпатом. Она мучилась, не в силах жить среди детей, но одновременно тянулась к ним. Скоро девочке помогут, исправят и если не разделят её способности среди остальных, но изымут, избавят от боли. Скорее всего умение со-чувствовать и со-переживать мешает? Школа не могла ответить на этот вопрос, она слушала эхо голоса Павла Александровича.
В столовой акустика лучше чем актовом зале, Павел Александрович произносил имена следующей пары, школа невольно помогала ему, звала. Лиза встала и наверняка ощутила, что школа не по своей воле помогает сделать её не-Лизой, кем-то другим, неособенным.