Шрифт:
— Не надо, — окончательно придя в себя, сказал Иван. — Я так приеду.
— Вот и хорошо, — успокоилась старуха. — Уж весна скоро… Приезжай хоть один, хоть с другом-приятелем…
— Приеду, — повторил Иван, выбираясь к выходу, — автобус приближался к Нижнему Талалаеву. — Обязательно…
— Весна уж скоро… — пробормотала старуха, подняв прощальный взгляд на Ивана. — У меня черемуха в палисаднике. В мае-то и зацветет…
«ТЫ ПО-СОБАЧЬИ ДЬЯВОЛЬСКИ КРАСИВ…»
В августе месяце верхнеталалаевское собачье поголовье — всего учтенных и бездомных, считай, десятка два — с гавом и визгом справляло вторые в году свадьбы.
В эту пору владельцы собак особо редкостных пород — были и такие в Верхнем Талалаеве — заперли своих четвероногих подопечных в избах или посадили на цепь, чтобы те не запятнали родословную, не устояв перед соблазном смешаться с разгульной собачьей шпаной.
Захар Кузьмич Дедков, не давая повады прежнему сердоболью, тоже посадил свою Дамку на цепь — еще в пору первых свадеб, в феврале. Что при этом было у Кузьмича на уме, по какой причине старик держал собаку на узде, узнать никому не удалось. Сама Дамка, терпеливо перегорев зимой и не поняв причину любовного запрета, теперь томилась с удвоенной горячностью. Окончательно потеряв застенчивость, она громко просилась на улицу, где с хмельной удалью гуляла вольница.
Воскресным утром, в базарный день, Кузьмич, едва дотерпев до рассвета, отправился на рынок. С полчаса, не больше, послонялся по рядам, — и вдруг кинулся обратно домой. До взгорья, откуда был виден его двор, Кузьмич бежал резвым бежком, сильно стукотя яловыми сапогами по сухой твердой тропе. Остановился, заслонясь рукой от солнца, загнанно перевел дыхание, довольно улыбнулся. Дамка звякала цепью, тоненько скуля в ответ на похабный лай кобелей, осаждавших двор.
— А ну, проваливайте, барбосы безродные! — крикнул Кузьмич.
Услышав его, ошалелые от любви псы — один чуднее другого, — бросились кто куда: не раз изведали крутой нрав старика.
День разгорался, воздух полнился медовым запахом трав.
Снизу, из поймы, где еще держалась дымка, поднимался терпкий дух осевших стогов, за дальним лугом ярко желтело, дугой огибая талалаевскую околицу, цветущее гречишное поле; дальше сизо проступали, хвастливо рисовались аккуратными шиферными крышами раскиданные вдоль реки Верды, стыдливо прячущейся в извилинах, талалаевские избы.
Все живое радовалось погожему дню. Кузьмич, молодея, твердо ступал на землю. Приближаясь к своей избе, строго оглядел ее, остался довольнехонек: от нее, еще крепкой, с новыми — чего только не выделывал зимой ножовкой — наличниками, веяло основательностью и чистотой.
И все же Кузьмич, заметив в глазах заегозившей Дамки греховный умысел, согнал с лица умиленное выражение, сердито отмахнулся от собаки.
Видя непраздную озабоченность хозяина, Дамка посмирнела, пристально вгляделась в Кузьмича, но собачьей проницательности не хватило, чтобы понять человеческие думы. И хотя думы эти касались Дамки, она всей сложности затеянного Кузьмичом постичь не смогла, и потому старик, со счастливой нежностью потрепав всплакнувшую от обиды собаку за уши, громко ширнул носом.
— Ну, не мучь голову, ежели сразу не дошло, — сочувственно сказал он. — Тебе уж поздно человеком становиться. Допрежь надобно было кумекать…
Дамка, перестав шевелить хвост, кренделем сложенный вокруг ног, совсем притихла. В глазах ее начисто исчезла прежняя нахалинка, теперь она, забыв о женихах, преданно пялилась в хозяина.
Кузьмич заторопился. Вошел в полумрак избы, сунулся в сундук, извлек из него пахнущий нафталином выходной пиджак. Обмакнув мокрую тряпицу в печную золу, Кузьмич начистил до яркого блеска медали, прицепленные к лацкану, тщательно побрился, плеснул в лицо тройным одеколоном.
Когда Кузьмич петухом выскочил на крыльцо, держа в руке плетеный, с медными бляшками, поводок, Дамка обрадованно заскулила. Она, видно было, не умом, а сердечной догадкой дошла до серьезности дела, задуманного Кузьмичом, и тоже приостановилась, даже попробовала поставить уши стрелками, хотя из этого ничего не вышло — родилась и прожила вислоухой. Дамка была породы неизвестной, и ни один собачий спец, по-научному кинолог, не взялся бы устанавливать, в каком колене, через чью кровь — прадедушкину или прапрабабушкину — сказались в ней благородство и живой ум.
Кузьмич гребенкой расчесал Дамке шерсть, тряпочкой, смоченной одеколоном, обтер ей мордочку — и вот перед ним не собака, а загляденье.
Скоро они чинно выбрались на улицу, не обращая внимания на сидевших в отдалении, с разбойным нетерпением ожидавших хоть малейшей поблажки кобелей, зашагали в направлении железнодорожной станции.
Там, километрах в пяти, на краю деревянного городка Малоярославца, проживал каждое лето на старенькой даче профессор. По каким наукам тот был профессором, Кузьмич точно не знал, да и как человека знал его лишь понаслышке. Видеть видел — на рынке, с огромной, спокойной, должно быть, добродушного и надежного нрава собакой породы сенбернар.