Шрифт:
Для Павла потекли счастливые часы. Когда у него был жар — это случалось очень часто — и даже когда его не было, перед ним разворачивались картины его жизни, хотел он этого или нет. Он вспоминал сады и леса, где когда-то бродил, вспоминал со всеми подробностями, словно наяву ходил между их крепкими деревьями, ступал по скользкому ковру золотистых, шелестевших, как шелк, сырых листьев, источающих резкий запах гнили и земли. Он видел зеленоватый свет высоких лесов Баната, похожих на соборы с бесчисленными живыми колоннами, любовался стремительным бегом изумрудных вод узкой и прозрачной Черны. Затем ему являлись аккуратные подстриженные газоны в санатории, где он лечился в молодости, бесконечные пространства, где росли левкои, и запах белых бархатистых цветов заполнял его комнатушку. А как все благоухало, когда косили сено. И тонкая березка в конце аллеи трепетала при малейшем дуновении ветра. Березка напоминает сестру Клариссу. У нее были белые тонкие руки и узкое лицо, она все время опускала глаза с пушистыми ресницами, которые трепетали, как две испуганные бабочки. Как она была добра к нему.
А Магда! Ее низкий, теплый голос — порой казалось, что он откуда-то только проскальзывал, а иногда напоминал нарастающее пение органа. Павел и впрямь жил полной жизнью, познал подлинную жизнь. В один прекрасный день Магда ушла, бесследно исчезла, но как она его любила! Да, она выбрала именно его. Его выбрала такая женщина — красивая, страстная, взбалмошная. Это длилось всего год. Но счастье не сукно, его нельзя отмерять метром. Оно могло быть или не быть. И оно было. А затем встреча с партией, перед которой бледнеют все события молодых лет. Жизнь, основанная на большой, глубокой вере, которая все собирает воедино и придает ей смысл, вера, что, подобно солнцу в центре вселенной, находится в тебе самом, проходит красной нитью через всю твою жизнь и благодаря которой выбранный тобой путь становится тебе бесконечно дорогим. Отсюда, как из чистого родника, вытекали последние пятнадцать лет. Да, пятнадцать лет, проведенных здесь, в больнице, были годами счастливыми. Все стало ему здесь таким близким, родным, что если бы ему пришлось от чего-нибудь оторваться — от стола в лаборатории, от микроскопа, от своего окна или белой металлической кровати, — он ощутил бы это как потерю какой-то части своего собственного я. Каждый день, который он до сумерек проносил благополучно на своих слабых плечах, он воспринимал как победу, одержанную лишь одному ему известной ценой, и это сознание наполняло радостью. Он с увлечением делал анализ за анализом, четко диктовал полученные данные, с удовлетворением смотрел, как растет стопка карточек с результатами, жадно искал какие-то изменения в известных ему тяжелых случаях и гордился тем, что упорно и терпеливо заставляет смерть отступать там, на стеклышке, где одному ему известные созвездия тысяч палочек, запятых и точек меняли свой рисунок у него на глазах. Сидя в лаборатории, он наслаждался мыслью, что его комната находится в двух шагах, что, если ему станет плохо, он сможет лечь на кровать, к которой так привыкло его тело, что его окно, холм и деревья на вершине всегда ждут его. Да, у здоровых людей очень много поводов для радости, но ничто не может сравниться с удовлетворением больного человека, сознающего, что он ведет себя, как здоровый, работает наряду со здоровыми людьми, что ему удается ценой героических усилий побороть слабость и неизменно достигать своей цели. Немногим ведь дано, как ему, испытывать радость от сознания, что он каждый день побеждает смерть и отодвигает ее приход. Отодвигает ее со дня на день. Таков его удел — и он прекрасен.
Затем мысли Павла начинали путаться, сбиваться, громоздиться друг на друга и рассыпаться, и им на смену приходили расплывчатые, смутные, неясные образы. Над ним будто склоняется лицо Магды, она упорно что-то спрашивает его, — что — он не в состоянии разобрать. Потом вдруг оказывается, что это не ее лицо, а лицо актера с высоким лбом, который обязательно хочет выяснить, что означает движение красных палочек по голубому полю, может быть, это небо над холмом, усыпанное звездами… Потом он будто мчится в скором поезде через поля, мимо озера, отсвечивающего платиновым блеском, среди высоких гор с голубыми вершинами и бесконечными полянами на склонах, чувствует аромат цветов на полянах, запах густых лесов, и страшно хочет, чтобы поезд ехал совсем медленно, чтобы даже немного остановился, и тогда он лучше все увидит и глубоко вдохнет живительный воздух. Он пытается дернуть ручку стоп-крана, остановить поезд, но стоп-кран высоко, над температурным листом, и дотянуться до него невозможно… Он приходит в себя и чувствует крупную руку доктора Добре на своей руке.
— Лежи спокойно, Павеликэ, тихо, милый!
Все чаще врачи и сестры видели в коридоре доктора Добре со слезами на глазах. Даже больные выходили из палат, чтобы не пропустить это зрелище. «Палач», как называл его кое-кто, стал притчей во языцех: он плакал!
Спустя несколько дней температура спала. Доктор Павел Штефэнеску был в полном сознании, кровохарканья прекратились, но сердце, это нелепое сердце, никак не хотело успокоиться. Дыхание цеплялось в груди за какие-то колючие кустарники, и Павел был совершенно без сил из-за непокорного сердца и потери крови.
Врачи, посещавшие его, все чаще и чаще шутили, чтобы вселить в него бодрость.
— Вы нас всех похороните, доктор! Я уж рассчитывал на эту комнату, но не тут-то было! — нарочито грубо острил доктор Стан, чтобы Павел убедился в том, что никто не верит в неизлечимость его болезни.
— Сорная трава неистребима, — добавлял доктор Мэнилэ, которого приводили в ужас прерывистое дыхание и вылезшие из орбит глаза Павла. Он, казалось, впервые поверил в возможность его смерти.
Павел пытался улыбаться, чтобы не расстраивать их, — пусть думают, что им удалось его обмануть.
— На, читай! — кинул ему на койку газету доктор Добре. — Ты же помешан на астрономии; так вот, в Советском Союзе запустили ракету в сторону Луны!
Оставшись один, Павел прочел сообщение. Затем он закрыл глаза, прижал газету к груди, поверх одеяла, и пытался проследить мысленным взором за стремительным полетом новой птицы. Вместе с ней он проник в доселе неизведанные пространства вселенной, пролетел по платиновым небесным дорогам, видел вблизи все увеличивающиеся планеты и сквозь опущенные веки разглядел приближающиеся серебристые поля Луны. Из-за скорости полета, из-за необыкновенно чистого воздуха у него перехватило дыхание. Он открыл глаза, снова прочел сообщение, затем тихо задремал. Он не чувствовал времени, уносящего с собой день.
В тот вечер дежурил доктор Добре. Он просидел всю ночь у постели Павла, чей пульс вел себя более чем странно, часто останавливался — даже беспрерывные уколы не могли уже наладить биение сердца. Но больной, глаза которого говорили о близкой кончине, все время пытался улыбаться и что-то говорить.
— В чем дело, Павеликэ, а? — Добре склонялся над ним, и его громкий голос будто захлебывался. — Хочешь что-нибудь сказать? Нужно что-нибудь сделать, потом, когда…
Добре знал, что это последние часы, и понимал, что Павел тоже знает. Вероятно, он хотел о чем-то его попросить перед смертью, но был не в силах что-либо произнести.
— Ничего, отдохни, потом скажешь.
— Не хотите ли чаю, доктор? — предложила Добре сестра Мария.
— Да отстань ты со своим чаем!
Но сейчас сестру Марию не задевала грубость главного врача, они оба были подавлены тем же общим горем.
Павел все силился что-то сказать.
— Ну что, Павеликэ?
— Красивые…
— Кто красивые?
— Леса… звезды… люди…
— Да, Павеликэ, очень красивые, все прекрасно. Ты это хочешь сказать?
— Ты… ты… если… жить будешь… ты на Луну, на Марс… там красиво!