Шрифт:
Но мамин голос насмешливо продолжал:
— Мой сын вылитая моя мать: круглый, пухлый, светловолосый и страшно упрямый. Она в нем души не чает…
— Да, — сказал Дмитрий Константинович, — на тебя-то он мало похож… Ну что же, я, собственно, прибыл по делу и сегодня возвращаюсь в Москву. Ты всегда была, как бы это поточнее выразиться, несколько угловата в общении, а теперь особенно, так что разговора задушевного у нас не получается…
— А вы предполагали, что я вам на грудь с рыданиями брошусь?
— Упаси Господь, где уж нам на такое надеяться… Я просто полагал, что по прошествии стольких лет, для тебя таких тяжелых, ты будешь помягче к своим старым друзьям и пооткровеннее.
— К друзьям? Вы, Дмитрий Константинович, были моим адвокатом, а дружили мы очень-очень давно, в прошлой жизни.
— Жизнь одна, Лина. Хорошо, пусть будет адвокат. Ты сама облегчаешь мне задачу, ведь я был не только твоим адвокатом. Поэтому перейдем непосредственно к делу. Я привез тебе деньги — пять тысяч долларов, которые ты получишь на основании одного из документов, имеющихся в моем портфеле, дав взамен расписку о получении. Ясно излагаю?
— Да.
— Второе. Мне нет дела, как ты распорядишься этими деньгами: они твои.
Но у меня имеется нечто, непосредственно касающееся твоего сына. Я обязан до истечения восемнадцати лет с момента его рождения выплачивать тебе ежегодно по тысяче долларов на его воспитание и образование…
— Мне не нужно этих денег, — сказала мать. Мужчина быстро оглянулся на диванчик и, понизив голос, проговорил:
— А меня не интересует, как ты к этому относишься. Я связан, ты слышишь — связан не только обязательствами, но и Другими, более сильными чувствами по отношению к этому Ребенку. Поэтому ты откроешь счет в банке, я скажу в каком, и сообщишь мне реквизиты. Туда тебе переведут еще семь тысяч, а затем ты будешь получать в начале каждого года те деньги, которые по завещанию должны пойти на содержание ребенка. Ты любишь своего сына, Лина?
— Вы что, с ума сошли? — громко сказала женщина, и мальчик втиснулся в мягкую подушку и закрыл глаза, умоляя неведомо кого отвести ее гнев от этого мужчины и от него самого.
— Не горячись, — усталым голосом произнес мужчина, — что-то у меня сегодня с тобой ничего не получается. Дело в том, что на какое-то время я уеду.
За границу. По делу. Через год вернусь. Перед отъездом я прослежу, чтобы тебе перевели деньги. Купи мальчику одежду, игрушки, книги, наконец… Купи пианино.
Займись им, возьми преподавателя иностранного языка…
— Зачем? — У мамы был каменный голос.
— Затем, что так надо и так хотел тот, кто…
— Я сама знаю, что надо.
— Бог с вами, Полина Андреевна, — несколько раздраженно произнес мужчина. — Извини меня, я понимаю, что появился внезапно и ты была не готова к такому разговору… А где твоя мама?
— Она нездорова.
— Что случилось? Мария Владимировна…
— У нее рак груди.
— Прости, — сказал мужчина. — Она помнит меня?
— Она прекрасно к вам относится, Дмитрий Константинович.
— И то легче, — смягчая иронией напряжение, повисшее в комнате, проговорил мужчина, — передай ей мой поклон…
— Да, — сказала женщина, как бы останавливая его голос. — Непременно передам.
Мальчик не запомнил, как мужчина покинул их дом, — он был слишком обеспокоен состоянием матери, которая, возвратилась в комнату, швырнула что-то на стол, закурила новую сигарету и метнулась на кухню — и все это не глядя в его сторону, словно он внезапно стал неодушевленным предметом.
Но все это длилось только несколько минут. В кухне что-то загремело, мать вошла в комнату, нет, вбежала, оставив дверь распахнутой, и бросилась к мальчику. Он близко увидел ее мокрое от слез, несчастное, безумно красивое лицо и задохнулся от боли, когда женщина мучительно сильно обняла его.
Однако он запомнил, как она шептала, прижимая его к себе: «Ты мой, самый любимый, навсегда мой, не отдам, не отдам…», и хотя ему было нестерпимо жаль ее, плакать он себе запретил.
Он не плакал даже тогда, когда впервые в жизни увидел свою мать. К тому времени он довольно тщательно исследовал отведенное ему жизненное пространство и уже начал обустраиваться в нем. Там шел непрекращающийся ремонт, были руки, слова и запахи Манечки, а также котенок, которого он подобрал на предпоследней ступеньке лестницы, ведущей вниз к их двери. В три года он освоил счет — каждый раз, спускаясь по лестнице с ним за руку. Маня повторяла: «Будем, Ванюша, считать ступеньки. Их четырнадцать. Начали: одна, две, три, четыре…» Так что к пяти годам мальчик без особого напряжения помогал ей пересчитывать замусоленные, пахнущие ржавым железом бумажки, раскладываемые Маней на кучки:
«Один рубль, два… три… десять…» — в общем, простая арифметика; куда сложнее было успеть зафиксировать число крикливых ворон, летящих на городскую свалку, или густых молочных капель, сливающихся в тугую пенную струю, которую молочница Фрося направляла в Манечкин бидон из крана своей грязно-желтой железной «коровы».
Бочка молочницы стояла каждое утро наискось от их подъезда, около часовой мастерской, и всякий раз, когда они с Маней отправлялись за молоком, на узкой, мощенной булыжником проезжей части улицы строем стояли сонные курсанты военно-инженерного училища. Строй тянулся по направлению к учебному корпусу, что находился на проспекте. Мальчик слушал, как вразнобой гремят их тяжелые сапоги, и, благополучно дойдя до «четырнадцати», дальше всякий раз сбивался со счета: «шестнадцать… двадцать… один, два…»