Шрифт:
Умереть бы.
В дверь деликатно постучали. Максим не ответил.
— Максимушка! — раздался не по возрасту звонкий голос Маман. — Открывай, лапушка, открывай, а то ведь сама войду!
Вот пусть сама и входит, подумал он. У нищих слуг нет, как говорил Глеб Жеглов.
К горлу подкатил тяжелый, влажный ком, на глаза навернулись слезы. Эх, Высоцкого бы послушать…
Услышав, что дверь открывается, Максим отвернулся к стене. Пятна на обоях… Вроде отпечатков ладони…
— О Господи! — воскликнула Маман. — Да что ж такое?!
Она бросилась к окну, раздернула шторы, распахнула створки. В комнате стало свежее — прохладный выдался август, — послышались отдаленные звуки города.
— Не ел ничего? — спросила Маман.
Не дождавшись ответа, подошла вплотную, вгляделась в постояльца, потянула носом воздух, топнула ногой.
— Ну, довольно! Надоело!
Она сняла трубку внутреннего телефона, заговорила четко и властно.
— Алеша, полную порцию борща. Хлеба. Сала, чесноку чтобы накрошили. Графинчик горькой. Два прибора. Все на столик, и к нумеру двадцать первому. Через полчаса, ровно. Оставить у двери. Распорядишься — не мешкая сюда же сам. Ведро, шварбу, ну, что для уборки требуется. Да, сам. И для мытья-бритья все. Вот и хорошо.
Через полчаса отмытый и чисто выбритый Максим, тоскуя, сидел за изящным столиком на колесах. Комната сверкала чистотой, дымился и благоухал борщ, остро пахло сало с чесноком, поблескивала на свету фирменная горькая в графинчике и двух стопках.
И ничего не хотелось.
Он поболтал ложкой в тарелке, запахнул полу махрового халата, понурился.
— Ну-ка! — прикрикнула Маман. — Оставь! Выпей, кому велено, и за борщ принимайся, пока не остыло! Постой, а чокнуться? Ты что? Кажется, не умер никто!
— Я умер, — пробормотал Максим.
— Типун тебе… Вот дурень… Ну, пей, пей… И кушай… Кушай, лапушка… Надо… Вот так, умница, ну и я за компанию… Молодец…
Уж кто-кто, а Маман умела быть убедительной. Ее резкость сменилась неподдельной участливостью, голосок зажурчал, почти лишая собеседника воли; горькая собралась было взбунтоваться в желудке Максима, но, хоть и с трудом, а прижилась; хлеб, сало, чеснок еще поправили дело, а наваристый борщ довершил все — больной пришел в себя.
Головная боль унялась, сердце заработало более-менее нормально, одышка, озноб, потливость прошли.
Душа, однако, по-прежнему страдала. Только вместо черно-багрового мрака ее теперь заполняла безмерная, безнадежная, парадоксально-эйфорическая печаль, не имеющая ни цвета, ни веса. Нет выхода отсюда, и так тому и быть навеки.
— Нет-нет, — Маман протестующе подняла руку. — Нет, Максимушка, курить покамест не нужно. Вот кофе подадут, под него и покурим. А порозовел, — добавила она, улыбнувшись. Суховато так улыбнувшись.
Кофе пили долго. Молчали, курили.
— Наташа… Наталья Васильевна звонила, — безразличным тоном сказала женщина.
— Эх, Маман…
— Какая я вам Маман, господин Горетовский, — холодно проговорила она. — Я вам в матери гожусь. Не в Маман, а именно что в матери. Вам, сударь, сколько лет от роду? Тридцать пять?
— Тридцать семь, — ошарашено ответил Максим. — Почти тридцать восемь.
— Да все одно. Восемнадцать лет разницы.
— Анна… эээ… — промычал Максим.
— Викторовна.
— Анна… Викторовна… Господи… — Ему стало совсем не по себе.
Снова помолчали.
— Ну, будет, — произнесла Маман примирительно. Наклонившись, она похлопала Максима по ладони. — Худо тебе, лапушка, знаю. Что-то у тебя сорвалось, да и сам сорвался, из дому ушел, загулял… Нет, ты не сомневайся, я тебя здесь всегда приму.
— Спасибо, — выдавил Максим, стараясь не заплакать.
— А ведь ты как раз в эти дни у нас появился. Я хорошо помню. Восемь лет тому назад. Сидит вон там на скамье, и кажется, что светится… Неприкаянный…
— Сегодня какое число? — спросил Максим.
— Девятнадцатое.
— Ну да, вчера ровно восемь лет… Точно, я же в лес ходил вчера… в Парк то есть… Пасмурно, сыро, а электричества в воздухе никакого… Напился в дым, смутно все помню…
Он поднялся, подошел к окну, закрыл глаза, шумно втянул носом воздух, замер.
— А сейчас есть что-то… но слабенько совсем… нет, не будет грозы… или уже и чувствовать перестал… А давайте еще выпьем, Анна Викторовна, а?
— Хватит уж тебе, Максимушка. И, пожалуй, называй-ка ты меня по-старому. Только послушай, что скажу. Приму тебя здесь всегда — жалею. Да вот еще жалею, что думаешь ты, будто тебе одному худо. А у всякого случается. Знаешь, к примеру, как я такой, как есть, сделалась?
Удивительная женщина, подумал Максим, поворачиваясь к ней лицом. То строгая, жесткая, властная. То добрая, мягкая, участливая. Вот как сейчас. То веселая, бесшабашная.