Шрифт:
Танеев поначалу терпел и огорчался. Потом стал действовать через Сафонова. Но Василий Ильич оказался слишком мягок для воспитательной роли, он лишь пожурил молодежь.
На Рахманинова Танеев нашел управу. «На клочке нотной бумаги, — вспоминал тот, — он писал тему и присылал ее к нам домой со своей кухаркой. Кухарке было строго-настрого приказано не возвращаться, пока мы не сдадим ей выполненные задания. Не знаю, как подействовала эта мера, которую мог придумать только Танеев, на Скрябина; что касается меня, он полностью достиг желаемого результата: причина моего послушания заключалась в том, что наши слуги просто умоляли меня, чтобы кухарка Танеева как можно скорее ушла из кухни. Боюсь, однако, что иногда ему приходилось долго ждать ужина».
Но Рахманинова выправили не только мольбы слуг. Ему помогло и честолюбие. Услышав о «большой золотой медали» — ее давали по окончании за отличные результаты в обучении по двум специальностям, — он приналег на теорию. Скрябин оказался менее податлив.
Любовь Александровна расскажет о неискоренимой нелюбви к полифонии строгого письма у племянника: «Бывал Саша у С. И. Танеева, который задавал ему разные теоретические задачи, при этом сам уходил и запирал его в комнате на ключ иногда часа на два. Но случалось, что Сашенька вылезал из окна, так как квартира Танеева была в нижнем этаже, и, прибежав домой, садился за свои занятия как ни в чем не бывало».
И все же в первой биографии Скрябина, писавшейся Энгелем по горячим следам, есть — хоть и не от первого лица — свидетельство самого наставника по контрапункту, которое заметно расходится со всеми мемуарами, почти в один голос уверявшими, что Скрябин (как и Рахманинов) всячески «отлынивал» от занятий:
«Танеев, как и Сафонов, рассказывает про Скрябина, что он был очень исполнителен. Писал все, что полагается: контрапункты нота против ноты, две ноты против ноты, три ноты против ноты, имитации и т. д., словом, проделывал все, что было задано. Но особенной любви к работе, да и собственной инициативы не обнаруживал, стараясь даже в пределах заданного сделать поменьше, полегче. Иногда это старание быть аккуратным и в то же время уменьшить свою работу выражалось в курьезных формах. Так, например, темы для имитаций Скрябин старался выбирать покороче, — все-таки это уменьшало количество тактов в задаче, стало быть, и труда требовалось меньше»[19].
Эти «темы покороче» еще объявятся в позднем творчестве Скрябина. Музыкальные критики, настроенные против его звуковых открытий, не раз упрекнут композитора в крайней «сжатости» тем, не чувствуя, что эти краткие «музыкальные формулы» обладают всесокрушающей внутренней энергией, обретая способность с большей легкостью входить в контрапунктические соединения. Возможно, эта «экономия нот» у юного Скрябина поначалу и была воплощением желания «побыстрей отвязаться». Но не было ли здесь и другого стремления: добиться тематической «плотности», не ронять на бумагу лишних, «никчемных» знаков?
Слово «лень», во всяком случае, не очень точно определяет поведение Скрябина, как и Рахманинова, в танеевском классе[20]. Тем более что и к учителю своему они не могли относиться «кое-как». «Все же у Танеева, — вспоминал Энгель, сам прошедший ту же школу, — нельзя было ничего не делать: он весь был олицетворенная добросовестность. Если и случалось иногда ученику ничего не принести на урок, то Танеев так искренно огорчался и обижался, что проделать это еще раз было прямо стыдно».
И оправдание — много работы за фортепиано — было не такой уж «отговоркой»: работу над составлением имитаций, обращений, увеличений и уменьшений тем вытесняло собственное сочинительство.
Но если в классе Танеева «нерадивость» сказывалась лишь в стремлении сделать задание побыстрее, то на следующий год, в классе фуги, который вел Антон Степанович Аренский, дело пошло гораздо хуже.
Аренского никак нельзя было назвать «замечательным» педагогом. Дело даже не в том, что он не обладал и частью той колоссальной эрудиции, которая была у Танеева. И не в том, что Танеев вынуждал ученика делать задания, даже если к ним у него совсем не лежала душа. Аренский не мог в преподавании отстраниться от своих предпочтений, навязывая собственный вкус ученику. И потому люди творческие, которые не могли вписаться в круг его пристрастий, были почти обречены на конфликт. Танеев по-настоящему переживал удачи и неудачи своего ученика. И объяснял с увлечением. Аренский во всем был холоден. Он не столько рассказывал, сколько отсылал учеников к фугам Баха, в которых сами они разобраться не могли. Здесь в ряд «нерадивых» попали многие, и желание что-то понять Аренский в своих учениках пробудить не сумел. Лишь к концу года, когда Аренский вдруг заболел, его на время заменил Танеев. Он сумел быстро разъяснить все, что Аренский не смог втолковать за год.
«Танеев, — вспоминал Рахманинов, — начал занятие с удивительного вопроса: «Вы знаете, что такое фуга?» Еще более удивительным было молчание, воцарившееся в ответ. Тогда он сел, и не за кафедру, а за обыкновенный стол, среди нас, и на двух больших нотных листках набросал бесчисленные примеры тем фуг и ответов на них из его собственных произведений и из классики. Для меня это было откровением. Именно тогда, впервые, я начал понимать, что представляет собой фуга и какие знания требуются для того, чтобы написать ее. Предмет оказался настолько увлекательным, что я начал работать над фугой с огромной радостью».
Скрябин, похоже, фугой не увлекся и на танеевских занятиях. Для него «откровение» явиться запоздало.
Испытание близилось, ученики нервничали. И судьба улыбнулась только Рахманинову. Ему почти случайно удалось — из разговора преподавателей — подслушать правильно составленное противосложение к очень запутанной теме для фуги. Насколько он «заимствовал» услышанное, сказать трудно. Сочинение противосложения к теме — задача творческая, имеющая много вариантов решения. Но Рахманинов единственный сумел написать фугу на пять «с крестом», удивив результатом Аренского. Работы остальных учеников оказались слабыми, Скрябину и вовсе перенесли экзамен на осень.