Шрифт:
Но Вера Ивановна вряд ли могла бы следовать этому совету уже потому, что здесь в нескольких строчках тоже содержалась философия, она же (ее давнее признание в письмах к Морозовой) к философии «страшно неспособна». Но есть и другая причина, почему афоризм Скрябина мало годился для оставленной им жены. Это — формула «для себя», но не для каждого. Вера Ивановна могла жить прошлым или настоящим. Он — только будущим. Ему легче было расставаться, и печали, и радости для него — это что-то «проходящее». Настоящую радость давало лишь то, что будет.
Чтобы Вера Ивановна не боялась «оторваться» от прежней с ним жизни, Скрябин говорит (в эту минуту не без раздражения) и о своих планах: «И не делай, пожалуйста, драм из своей поездки, относительно наших с тобой свиданий: с Россией я порывать не намерен и буду там гораздо скорее, чем ты могла бы предположить». Это из июльского письма. В сентябре, когда Вера Ивановна уже готова отправиться в Москву, среди прочих наставлений и совсем «в другой тональности» всплывает та же настойчивая фраза: «Я в отчаянии, что не могу проводить тебя и деток. Но это ничего! С Россией я порывать не намерен, и мы, конечно, увидимся».
Как странно повернутся их отношения уже в скором времени. Вера Ивановна последует советам мужа, двинется в путь. В России ее ожидают преподавательская работа в Московской консерватории, концерты, самостоятельная творческая жизнь. Но образ «Жучи» и «Вушеньки» все более будет вытесняться образом недоброй «Веры Ивановны», которая не хочет давать развода. Прежняя семейная жизнь все дальше и дальше отодвигалась в прошлое.
Теперь «настоящее и будущее» — это Татьяна Федоровна. В письме Морозовой о ней самые лестные слова: «Я нахожусь наконец в обстановке, которая не только не мешает мне сосредоточиться и работать, как это было почти всю мою жизнь, но которая успокаивает и окрыляет воображение. Со мной мой друг Татьяна Федоровна. Она так глубоко понимает, что нужно для моего творчества, с такой нежностью и самоотвержением ухаживает за ним, создавая атмосферу, в которой я могу свободно дышать!» В письме тете та же оценка обретает черты «домашности», а значит, произносится с обычной по-скрябински детской восторженностью: «Таня настоящий ангел. Это такая высокая, отзывчивая натура; она до такой степени прониклась моими идеями и моим творчеством, так помогает мне во всем, так ухаживает и так балует, что, несмотря на такую массу всевозможных неприятных осложнений, я чувствую себя довольно хорошо и был бы бесконечно счастлив, если бы все недоразумения моей жизни выяснились».
Недоразумения — это пока не столько упорство Веры Ивановны в разводе, сколько крайняя нужда, которая из прежней жизни настойчиво тянется в нынешнюю. Нужда станет особенно ощутимой с рождением дочери Ариадны. «Мир обогатился еще одним прекрасным созданием с черными глазами», — напишет он Маргарите Кирилловне. Его собственная жизнь обогатится детским криком, который он переносил не без страданий, и новыми заботами. И в Татьяне Федоровне, его «Танюке», вдруг проявляется жгучая ревность ко всему, что у него было «не с нею», ревность, с которой Скрябин, живя рядом с Верой Ивановной, не привык считаться. Во время своей кратковременной поездки в Турин он выговорит Татьяне Федоровне — со смехом, но и не без раздражения:
«Танюка, я нашел листок бумаги и пользуюсь этим, чтобы еще раз повторить наставления, которые я уже дал тебе. Детям всегда нужно повторять по нескольку раз. Так слушай, во-первых, будь пай и берегись. Это я тебе и еще 100 раз повторю, как тебе ни надоело слушать — мне все равно. Во-2-х, не смей!!! животное, чертов евин, читать мои рукописи, а иначе лучше бы тебе и не родиться!!! В 3-х, если среди моих бумаг найдешь какие-нибудь портреты, то в припадке ревности не изволь их уничтожать».
Морозова, навестившая Скрябина и увидевшая его новую жизнь, расскажет и о том, как неистовствовала Татьяна Федоровна, возмущенная тем, что Вера Ивановна упорствует в разводе, и о том, как, провожая свою гостью из Больяско, Скрябин, чтобы стряхнуть невеселые мысли, вспомнит вдруг Марусю Богословскую, повеселеет, скажет, что хотел бы увидеть ее, немного забыться. Вероятно, каких-либо намеков на нее в бумагах Скрябина после «цензуры» Татьяны Федоровны не осталось и следа. Это «светлое прошлое» было обречено существовать только в памяти композитора.
…Неожиданно «прошлым» становится и дружба с Сергеем Николаевичем Трубецким: философ, столь ценивший Скрябина, так много сделавший для его известности, умирает в октябре 1905-го в возрасте сорока трех лет[79]. Ректор Московского университета, добившийся его автономии, в годы революции и студенческих беспорядков был поставлен событиями в невероятно трудное положение. Он умер внезапно от кровоизлияния в мозг.
Эту черту подводить было тяжело. Телеграмма вдове — с виду такая «обыкновенно траурная»: «Глубоко поражен горестной утратой», — словно писана под тягостный звон церковного колокола, заставляющего помнить о могилке дочери Риммы.
* * *
Жизнь делилась на времена независимо от его желания. Москва, куда ушла телеграмма, — это, конечно, прошлое. Но и будущее. Настоящим была маленькая деревушка близ Генуи, Больяско. Скоро, измученный долгами, нуждой, он это место почувствует как затянувшееся, безрадостное прошлое. Пока же в его ощущениях много света.
Итальянская Ривьера. Морская синь, небесная лазурь, яркое солнце. Домик, в котором Скрябин и Татьяна Федоровна снимают три верхние комнаты, убог и невзрачен. Рядом шумная железная дорога. Но за окном сад (по словам Татьяны Федоровны — «сущий рай земной»), В саду апельсины, пинии, кактусы. Здесь же стоял каменный стол. За ним сидел Александр Николаевич. Работал, уходил мыслями в свои фантастические планы. Он мог часами сидеть на солнцепеке и чувствовал при этом не усталость, а подъем. Здесь он и лелеял свое будущее: ближайшее («Поэму экстаза») и более отдаленное — «Мистерию».