Шрифт:
– Иван Грязный, - быстро ответил Бахметьев, и Патаниоти пришел в восторг: - Вот здорово! Вот орел!
– Правильное прозвание, - согласился Домашенко.- Теперь второй вопрос: что предпримет по сему торжественному случаю наш Арсен Люпен?
Бахметьев поморщился:
– Какую-нибудь очередную пакость. Он мне надоел.
– Ты спятил!
– возмутился Патаниоти.
– Он же герой! Как хочет долбает начальство, а ты рожи строишь!
– Не хорохорься, грек, - успокоил его Бахметьев.
– Допустим, что он герой. А что дальше? Кому и, на кой черт нужно все его геройство?
– Дурак, - пробормотал Патаниоти,- честное слово, дурак, - и больше ничего не смог придумать.
Вместо него заговорил Домашенко:
– Насколько я понимаю, сейчас он начал борьбу с кляузной системой штрафных журналов. Утащил эти журналы из всех рот, кроме нашей шестой, и, надо полагать, все их уничтожил.
– Вот!
– обрадовался Патаниоти.
– А ты скулишь: кому и на кой черт? Он еще сегодня утром спер из шинели Лукина штрафные записки и вместо них сунул ему в карман бутылочку с соской. Разве не здорово?
Это, действительно, вышло неплохо. Соска была намеком на слишком моложавую внешность мичмана Лукина и форменным образом довела его до слез. Он нечаянно вытащил ее из кармана перед фронтом роты.
– Ну хорошо, грек. Допустим, что здорово, - согласился Бахметьев.
– Только миленький пупсик Лукин завтра заведет новые штрафные записки, а в ротах послезавтра появятся новые журналы. Только и всего.
– Нет, - сказал Домашенко.
– Кое-чего он добился. Начальство никогда не сможет на память восстановить все старые грехи всего корпуса.
– Чем плохо?
– спросил Патаниоти.
– А что хорошего?
– вмешался Штейнгель.
– По-моему, это просто неприлично.
– От волнения он остановился и пригладил волосы.
– Я совсем не хочу защищать начальство.
– Нужно было как-то объяснить, что он всецело на стороне гардемаринского братства, но подходящие слова никак не приходили.
– Я не против Арсена Люпена, только это никуда не годится. Вы поймите: мы состоим на службе в российском императорском флоте.
– Ура!
– вполголоса сказал Патаниоти, но Штейнгель не обратил на него внимания.
– Значит, мы должны уважать все установления нашей службы, а ведь это самый настоящий бунт. Чуть ли не революционный террор.
– Ой!
– не поверил Домашенко.
– Неужто?
– Так, - сказал Бахметьев.
– Значит, нам нужно уважать все установления. И Ивана тоже? Штейнгель снова покраснел:
– Ты не хочешь меня понять. Иван, конечно, негодяй, но он офицер, и так с ним поступать нельзя. Ведь мы сами будем офицерами.
– Да, офицерами!
– воскликнул Патаниоти.
– Но не такими, как Иван. Это ты, может быть...
– Тихо, - остановил его Бахметьев.
– Ты по-своему прав, Штейнгель, только мне твоя логика не нравится. По ней выходит, что любой подлец становится неприкосновенным, если состоит в соответствующем чине.
– Как же иначе?
– И Штейнгель развел руками.
– Как же иначе, - усмехнулся Бахметьев.
– Знаменитая прибалтийская верноподданность.
– А ты?
– холодно спросил Штейнгель.
– Разве не собираешься соблюдать присяги?
– Не беспокойся, барон, - сказал Домашенко, - он не хуже тебя собирается служить.
– Ивана нужно уважать, - медленно повторил Бахметьев.
– Иван есть лицо неприкосновенное.
– Подумал и совсем другим голосом спросил: - А как ты думаешь, можно было убивать Гришку Распутина?
Штейнгель поднял брови:
– Опять не понимаешь. Что же тут общего? Распутин был грязным хамом. Своей близостью позорил трон. Его убили верные слуги государя.
– И вдруг остановился. Переменился в лице и даже отер лоб платком.
– Знаешь что? Пожалуй, его все-таки нельзя было убивать.
Снова наступила тишина, и снова стало слышно пение за стеной. На этот раз глухое и совсем печальное. Потом под самой дверью просвистела дудка дежурного "ложиться спать!".
Мне кажется не случайным, что Бахметьев вспомнил об убийстве Распутина. Все, что происходило в корпусе, вплоть до Арсена Люпена, было лишь отражением событий, постепенно захватывавших всю страну.
Только Штейнгель ошибся. Это ни в коем случае не было революционным террором или бунтом. Это была всего лишь дворянская фронда.