Шрифт:
Беспорядочное домашнее воспитание в довольно безалаберной семье дало отроку раннюю возможность отравиться дурманом фривольных произведений французской литературы XVIII века. Отголоском этого было появление трех-четырех подражательных произведений. Все остальное в этом легкомысленном роде лживо и без всякой критики писалось в пассив поэзии Пушкина. Да и эти немногие произведения мутили его совесть, заставляли краснеть за себя, негодуя "на грешный свой язык, и празднословный, и лукавый" [6], - и сжигать попадавшиеся ему их рукописные списки [7]. Как всякая сильная натура он не мог не пройти периода скитания мыслей, прежде чем остановиться на более или менее прочном миросозерцании.
Написанное Пушкиным 18-ти лет от роду "Безверие" содержит в себе явные указания мучительных сомнений, пережитых им в это время [8]. Все симпатии его уже на стороне веры, и он желал бы, "забыв о разуме и немощном, и строгом, с одной лишь верою повергнуться пред богом". Но сам, еще не веруя вполне и колеблясь, он уже понимает, что не слово осуждения, а слово сострадания надо обращать к "слепому мудрецу", в котором "ум ищет божества, а сердце не находит". Притом не надо забывать, что человек с прозаической натурой легче и скорее становится законченным целым, чем имеющий задатки гениальности. Истинное религиозное чувство есть прежде всего результат личных житейских испытаний. Только выдержав и пережив их, оно может считаться прочным.
Перелом боровшихся сомнений в сторону веры совершился у Пушкина на двадцать втором году жизни. С измученной души его исчезли заблужденья, подобно тому, как "краски чуждые с летами спадают ветхой чешуей" [9]. С этого времени мы видим у него уже вполне сложившийся взгляд, которому он остается верен до конца. В душе его блестит немеркнущим светом не только вера в высший разум, управляющий вселенною, но и, - употребляя выражение Лермонтова, - "вера гордая в людей и в жизнь иную" [10], т. е. в возвышенные стороны человеческого духа и в его бессмертие. Тот "чистый афеизм", указание на уроки которого в перехваченном письме [11] сопровождалось для него тяжелою и решительною карою, - никогда не овладевал им. Он претил его уму и сердцу. "Ты - сердцу непонятный мрак, приют отчаянья слепого, ничтожество - пустой призрак - не жажду твоего покрова" - восклицает он, прибавляя: "Ты чуждо мысли человека, тебя страшится гордый ум" [12].
Он говорил Хомякову, что вопросы веры превосходят разум, но не противоречат ему - и много думал о них. "Я нашел бога в своей совести и в природе, которая говорила мне о нем", - объяснял он А. И. Тургеневу [13], сходясь в этом с Кантом, которого, конечно, не читал, когда в садах Лицея "читал охотно Апулея" [14].
"Если человек нападает на идею о боге и находит его в душе своей - значит, он существует, - развивал Пушкин свой взгляд в беседах у Смирновой, - нельзя найти то, чего нет, и самая сильная фантазия отправляется все-таки от существующих форм". Поэтому он подсмеивался над упорными усилиями обширной аргументации отрицателей существования бога. "К чему такие старания, если его действительно нет?" - спрашивал он. К библии и к евангелию Пушкин относился с величайшим интересом. Он увлекался ими и глубоко вдумывался в их содержание. Рекомендуя сыну своего друга князя Вяземского пристально и постоянно читать книги священного писания, Пушкин называл их "ключом живой воды" [15]. Замечая, что евангелие настолько истолковано, объяснено и проповедано повсюду, что не заключает в себе уже ничего для нас неизвестного, - он указывал на его вечно новую прелесть для всех пресыщенных миром или погруженных в уныние... В разговорах с Барантом, восторженно отзываясь о библии и в особенности о евангелии, он, по поводу стремлений подвести смысл святой и вечной книги под мерило временных человеческих различий и направлений, говорил: "Мы все несем бремя нашей жизни, иго нашей человечности, столь подверженной заблуждению, - и это иго уравнивает все; Христос велит взять его иго и бремя, которые помогут нам донести наше собственное до конца, если мы будем помогать ближнему поднять и нести иго, под которым он изнемогает. Весь закон в нескольких словах. Здесь только одна, единственная великая сила - любовь!" Таким образом, он был не только верующим, но и христианином в лучшем смысле этого слова.
Религиозность его проявлялась не только в удивительных по форме и силе отдельных стихах и целых произведениях, как, например, переложение молитвы св. Ефрема Сирина ("Отцы-пустынники и жены непорочны"), не только в изображении могучей веры Кочубея, не поколебленной и его горьким концом, но и в формах, освещенных народным чувством. В тоске своего принудительного уединения в Михайловском он вызывал пред умственным взором образы тех, кого господь наделил высоким творческим даром и "всеобъемлющей душою" [16]. Он молился о них и служил панихиды о рабах божиих - Петре и Георгии. Этот Петр был тот "вечный работник на троне", которого он воспел с такой силой, понял с такой любовью, - этот Георгий был "властитель дум", лорд Байрон... [17]. Пушкин придавал огромное значение христианству. Он считал его появление великим духовным и политическим переворотом нашей планеты. "В этой священной стихии, говорил он, - исчез и обновился мир, - древняя история кончилась с ее появлением"[18]. История внешнего выражения христианствацеркви, ее положение и задачи останавливали на себе думы Пушкина. Он ценил заслугу русского монашества, сохранившего среди всеобщего мрака исторические памятники и ведшего летописи; он строго осуждал Екатерину II за "властолюбивое угождение духу времени", выразившееся в явном гонении на духовенство и лишении его независимого состояния, чем наносился удар его самостоятельности и его содействию народному просвещению [19].
Признавая одною из важнейших задач церкви проповедь учения Христова, Пушкин видел в последней и одно из средств умиротворения завоевываемого нами в то время Кавказа. Говоря, в своем "Путешествии в Арзрум", об укрощении ненависти к нам черкесов - посредством их обезоружения или привития к ним более утонченных потребностей, - он замечает, что есть, однако, средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века, проповедание евангелия, о чем Россия до половины тридцатых годов и не подумала. Он ставит очень высоко миссионерство. "Надо препоясаться и идти с миром и крестом", - восклицает он и рисует примеры святых старцев, мужей веры и смирения, скитающихся по пустыням в рубищах, часто без обуви, крова и пищи, но оживленных теплым усердием. "Какая награда ожидает их?
– спрашивает он: обращение престарелого рыбака, или странствующего семейства диких, или мальчика, - а затем нужда, голод, мученическая смерть"...
"Кажется, - заключает он, - для нашей холодной лености легче, взамен живого слова, выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты, чем подвергаться трудам и опасностям, по примеру древних апостолов и новейших римско-католических миссионеров". Придавая высокое значение миссионерству, Пушкин требовал, однако, чтобы, идучи с проповедью христианства, оно было, вместе с тем, само исполнено христианского духа любви и терпения. "Терпимость вещь очень хорошая, - писал он, - но разве апостольство с ней не совместно?"[20] Указывая на необходимость идти с миром, он клеймил мрачный образ своеобразно-знаменитого юрьевского архимандрита Фотия за то, что ему служили "орудием духовным - проклятие, и меч, и крест, и кнут..." и в своих чудных подражаниях Корану советовал: "Спокойно возвещать коран, не понуждая нечестивых!"[21]
Сознательная вера, - а таковая несомненно жила в душе Пушкина, - проникает внутренний мир человека и отражается на отношениях его к людям. Она, по глубокой мысли Хомякова, является одним из высших общественных начал, ибо само общество есть не что иное, как видимое проявление наших внутренних отношений к другим людям и нашего союза с ними [22]. Поэтому верования Пушкина и его взгляд на смысл евангельского учения должны были неминуемо выразиться в отношениях его к людям и в требованиях, предъявляемых к ним и к самому себе. В душе его не было места не только для грубого себялюбия, приносящего, по мере сил, в жертву своим вожделениям все, что возможно, не брезгая никаким результатом, - но и для более утонченного эгоизма, создающего привычку всегда и при всяких впечатлениях прежде всего думать исключительно о самом себе. И. С. Тургенев в своих "Стихотворениях в прозе" оставил нам образ эгоиста, вооруженного самодовольством легко доставшейся добродетели, которая хуже "откровенного безобразия порока" [23].