Шрифт:
Но с каким дефектом?
В чем мое уродство?
Две руки, две ноги. И волосы на голове пшеничные, светлые, тонкие. Все пальцы пусть и с обгрызанными ногтями, серые глаза и уши не торчат ни на сантиметр. Не было ожога или хотя бы родимого пятна в форме Австралии через всю щеку. Не было шрамов, не было протезов и не было даже брекетов. Ни к чему не придерешься!
Значит, уродство точно внутри. Иоанна тоже хочет, чтобы я шагнула куда-то обратно – в саму себя.
Эти выводы я сделала в шестнадцать, пока стояла за обслюнявленным стеклом и смотрела на красножопых макак.
И я по-прежнему не собиралась быть похожей на них. Не собиралась гримасничать в обмен на кормёжку. Не собиралась стоять с вытянутой рукой к сильным мира сего и задницей к тем, от кого зависит мое социальное положение в группе.
Может, грустные люди – уроды?
Хочу повзрослеть, но не становиться старше тридцати. Глядя на брата, мать иногда кряхтела: еще один переходный возраст я не переживу!
А я как переживу взрослый переходный возраст?
Все говорят о подростковом, но все молчат про взрослый.
Он наступает в тридцать. Тройка и ноль, когда в голове остаются три догмы: мудрость – не равно прощение, делать вид – не равно принятие, жизнь – не равно счастье.
И ноль.
Любовь.
Не равно ничему.
Я часто киваю или мотаю головой и редко произношу звуки. Мне лень. Не нравится, как звучат слова. Иногда голос кажется не моим и произнося что-либо, я словно поднимаю мешок цемента.
Понятия не имею сколько весит мешок цемента, но на него вечно спихивают все трудности с весом.
Вы же слышали эту фразу: «как будто мешки с цементом разгружал!», описывающую все: круги под глазами после бессонной ночи, проведенной за приставкой или восемь школьных уроков, которые пришлось просидеть на стуле мазохиста с торчащей спинкой.
Доска стула впивалась мне в спину, оставляя розовый пролежень. Он был мерилом времени – сколько осталось до каникул, а сколько до конца года. Когда пролежень подсвечивался из-под кожи беленьким, нежно розовым и гладким – за окном сентябрь. А когда нарастал болячкой и сочился желтым с края, я знала – заканчивался май.
Пролежень экватор – середина школьной тетрадки на двенадцать листов. Каждый год для контрошки из нее выдёргивали двойной листочек, оставляя на один меньше, пока не дошли до скрепки с обложкой. Позвонки скрепок спины обнаженно торчали из пустоты моего тела. Будучи разодранной на листочки, тело осталось оболочкой обложки с моим именем на титульном листе.
Школа – это место, куда ходят те, кто должен привыкнуть горбатиться до гробовой доски и те, кто будут делать вид, что работают на мам-пап, или что они блогеры, или что художники. Будут учиться дизайну, сошьют три с половиной юбки, а может сольют три миллиона родительских финансов на неделю моды, хвастаясь достижениями перед лузерами.
Только лузеры – они.
Они там, за обслюнявленным стеклом стоят с протянутой ко мне лапой: дай мне лайки, посмотри на меня, завидуй! Вот я корячусь! Вот я ржу! Вот гримасничаю! Награди вниманием! Швырни мне банан! Швырни поощрение! Ведь я привык жить за пятерку, за вкусняшку, за бартер.
Заклеивая спину пластырями и марлевой прокладкой, я оставалась на стороне тех, кто отшвыривал поощрения, любовь и лайки. Я должна была их раздавать. И быстро иссякла. И мое тело почувствовало это первым. В конце концов, в зоопарке и я, и макаки – мы все притворяемся кем-то.
Притворяемся, что живы.
В моей матери больше всего на свете я не могла терпеть притворство.
Она делала вид, что суп в кафе вкусный, а он из куриного кубика прессованного кальций хлора. Делала вид, что погода прекрасная и дождь полезен для деревьев, пока я стояла в промокших белых кедах. Она делала вид, что счастлива внутри той жизни, в которой сама себя заперла.
Из всей своей семьи, я терпела только мелкого брата до определенных границ. Даже когда он разбил мою новенькую планшетку, я смолчала. Сказала, что уронила ее о кафель ванной. Выслушала недовольство матери и молчание отца. Взяла дополнительные часы в фастфуде, чтобы заплатить десять тысяч за ремонт.
– В форме глаза! Надо ж было так кокнуть!
– Чего? – не поняла я реплику приёмщика в мастерской.
– Стекло планшета треснуло… Гляди, гляди! Прям глаз человеческий. И лупится кто-то из нее… жесть!
– Глаз?.. – забрала я планшетку, рассматривая свое отражение.
Я подстроила стекло так, чтобы трещины заполнили мое лицо.
– Уродство… – прошептала я, увидев, наконец, то, что не могла рассмотреть за прожитые мной шестнадцать лет.
Я его узрела. Сквозь выбитые черные осколки погасшего экрана на меня смотрел… кто-то еще… кто-то другой… незнакомый, но… манящий меня. Он успел улыбнуться, я успела зажмуриться.