Шрифт:
Было страшно, но в то же время, так необыкновенно… Я не смог усидеть и встал на ноги, что есть мочи направляя свои звуки к полу, туда, вниз, где жил некто, создавший те созвучия, которые я воспроизвёл. Я хотел быть услышанным, не зная, к чему это приведёт, я просто хотел этого, как иногда безудержно желал выглянуть в окно.
Когда же я закончил, повторив мотив столько же, сколько его повторило существо снизу, то горло моё ныло и першило. Я кашлял, глотая пыль и раздувая её, но в вернувшейся тишине не мог успокоиться. Я не хотел, чтобы вокруг меня снова было так тихо, и вплоть до смены полотна за полосками окна на светлое, тихонько подбадривал себя разными мягкими звуками.
Нужно было ждать, будет ли знак от существа снизу, покажет ли он, что услышал меня, или же окажется, что я только напрасно напрягал горло.
Следующие два дня я не получал тарелок из-под дверной щели, даже с жидкой едой. К двери с противоположной стороны никто не подходил. Результатом для меня оказался голод. И это ощущение мне сильно не понравилось, так как о нём я успел уже позабыть. Я ослаб настолько, что когда снаружи послышались постукивания по полу, и в клетку влетела тарелка, то я не смог заставить себя подползти к ней. Я лежал на подстилке у стены с окном, так, чтобы иссушающий свет не заставлял меня ещё больше хотеть жидкой пищи, и смотрел на тарелку. То, что было на ней, было невкусно, но я так хотел съесть это, что даже не ощутил бы, чем это было. Меня это так пугало, что из глаз потоками хлынула жидкость.
Я решил, что существу не понравилось то, что я сделал. Что оно разозлилось на меня. И больше повторять звуки снизу не посмел. Хотя они и повторялись, снова так близко, снова красивые. Такие, как предыдущий раз. Но я не смел открывать рта. Я не хотел ослабнуть, я ещё не готов был перестать быть. Созвучия, то одни, то другие, повторялись всё чаще, и я злился на них, будто они дразнили меня своим существованием, зная, что со мной будет, если я повторю их.
Я молчал даже наедине с самим собой, не издавал больше даже совсем тихих звуков, не понимая, почему живущие снизу не хотели слышать меня, почему им так не понравились мои звуки, хотя они в точности повторяли их собственные. Я чувствовал себя слабым, даже когда ел, не понимая, что случилось со мной. Больше подстилку к двери я не придвигал. И даже чувствовал какое-то странное беспокойство от шагов за дверью, которые завершались получением тарелки с едой.
Удивительное новое принесло мне в результате только тишину и непонимание.
***
Чердак молчал, сколько бы Софи ни старалась уговорить его новыми мелодиями спеть для неё снова. Мать, помрачневшая и в вечно недобром расположении духа, запрещала ей подниматься к двери чулана, почти крича на неё всякий раз, когда обнаруживала нарушенный запрет, но Софи это почти не беспокоило. Мать часто кричала на неё, добиваясь соблюдения своих глупых и бестолковых правил, и всегда в итоге забывала про них, позволяя ей делать то, что раньше абсолютно не позволяла. Так должно бы было случиться и в этот раз.
Софи больше забавляло то, что мать замечала, как она подходит к последней ступени лестницы, но в упор не слышала те мелодии, которые она играла, не сказав о них ни слова. Она не понимала, что эти мелодии отличаются от тех, что она разучивала. Она не догадывалась, что эти мелодии выдуманы Софи. И её это не расстраивало, а напротив – радовало. Она могла играть при матери, не беспокоясь, что та спросит её о том, что она играет и откуда, как непременно сделал бы отец. Больше не нужно было ждать то время, когда она уедет из дома.
Теперь мать совсем игнорировала расспросы дочери о чердаке. Софи знала, что она должна была слышать голос в ту самую ночь, он был таким отчётливым и громким, даже на втором этаже их дома. Но она лгала Софи, что крепко спала и даже ругала её за «детские выдумки».
«Пора бы тебе повзрослеть, Софи. – С нервно подёргивающимся глазом отчитывала она дочь, ледяным шипящим тоном змеи, затаившейся пол крыльцом. Такой Софи видела её крайне редко. – Никто на чердаке не живёт. Никто там не поёт. Это только твои детские выдумки. Повзрослей, Софи, хватит».
Больше она с матерью о голосе не говорила, как и не упоминала чердак вообще. Однако это не означало, что Софи перестала думать о нём. Её очень пугало то, что больше она ничего не слышала. Ни её песен, ни просто хотя бы каких-нибудь прежних напевов оттуда не доносилось, что причиняло её сердцу тяжкое беспокойство и вводило тоску. Почему же на все её попытки заинтересовать духов с чердака, те престали откликаться, хотя сделали это в ту самую ночь? Может, им надоел чинный дом её отца? Может, они поднялись по ветвям ивы прочь с чердака и больше никогда не усладят её слух свидетельством своего существования?
Не могла же её мать оказаться права?
Музыка Софи стала выходить всё грустнее и длиннее, всё протяжней, потеряв первоначальную жизнерадостную красоту. Она переставала радовать свою создательницу, и вскоре исписанный блокнот залёг надолго в пыльный выдвижной ящик письменного стола. Софи перестали занимать книги, а гитара однажды и вовсе вернулась в гостиную. Наплывы вдохновительных эмоций попросту перестали посещать её. Наваждение исчезло так же внезапно и бесповоротно, как и объявилось в ней однажды.