Шрифт:
•„Не понимаю, что это за девица, в ней что-то особенное, даже Синицын об ней жалеет. Она, как Орфей, одушевляет самые камни“.• Не премину сказать ему, по твоему желанию, что ты больна, но надеюсь, что ты не замедлишь ему ответить» [403] .
«Надо, чтобы ты всегда выдумала какую-нибудь шалость, моя дорогая, маленькая Саша. Сначала я не поняла, что должно было значить письмо, которое ты мне послала, чтобы показать его г. Плетнёву, и я сочла, что ты с ума сошла, когда читала в нём точно то же, что содержалось в другом письме в отношении книг, которые тебе прислал г. Плетнёв, т. е. что ты нечто изменила в последнем, чтобы оно могло быть показано: но так как сперва я не поняла твоего намерения, это заставило меня много смеяться. •Ах ты, плутовка!• Я не премину доставить твоё послание г. Плетнёву; благодарю тебя за то, что ты, писавши его, избавила меня от смущающих благодарственных фраз, которые я должна была бы непременно ему говорить, так как ты ему ничего не пишешь по этому поводу. Кстати, я совершенно сконфужена тем, что он говорит тебе обо мне в своём письме: я не заслуживаю вовсе его похвал; он говорит, что я „идеал дружбы“, так как я к тебе привязана! Как будто не естественно тебя любить! И потом он очень добр, ставя мне в заслугу то, что я приезжаю повидать его: ты, как и я, знаешь, жертва ли это с моей стороны, и возможно ли не ездить повидать такого человека, как г. Плетнёв, когда к тому же это можно делать, не вредя никому. Он уже давно говорил мне, что послал тебе книги, но я не писала тебе об этом, думая, что он сам тебе писал. Он сделал тебе подарок очаровательным образом, и то, что он написал тебе на книге, лучше и лестнее всех фраз в мире. <…> Г. Черлицкий в восторге от того, что относится до него в твоём письме; он очень тебя благодарит и радуется счастливой перемене, происшедшей в тебе. Я также очень этим довольна и хотела бы походить на тебя. Теперь я читаю „La Philosophie Divine“, соч. Фенелона, и это чтение производит на меня довольно сильное впечатление. Я молю Бога, чтобы он облегчил бы для меня способы самоисправления. <…> Что касается трёх партий, которые тебе представлялись, то ты, конечно, хорошо сделала, что не приняла их; но если четвёртая, — этот молодой Карелин, которого ты расхваливаешь, не ограничивается лишь любезностями, как ты говоришь, и если ты замечаешь, что он серьёзно стремится получить твою руку, — почему ты будешь отказываться от мужа, который может совсем подходить тебе, судя по тому, что ты мне о нём говоришь. Ты тверда в своих убеждениях, скажешь ты мне опять, но я думаю, что это не причина, чтобы тебе не выходить замуж, ибо я полагаю, что ты не давала обета быть девушкой всю свою жизнь и что твоя маменька не была бы сердита видеть тебя устроенной. Ты говоришь, что время твоих шалостей прошло: да, но нигде не сказано, чтобы ты никогда никого не любила. Любить неистово, с поклонением, забывая все приличия по отношению к предмету твоей страсти, — конечно, безумство, и так именно ты когда-то любила, но истинная приверженность, основанная на уважении и рассудке, любовь чистая, спокойная, не такое, я думаю, чувство, от которого краснеют, и я не вижу, почему бы ты о нём могла жалеть…» [404]
403
Из письма от 21 декабря 1824 г.
404
Из письма от 28 января 1825 г.
О новом интересном знакомстве сообщает Софья Михайловна подруге в письме от 4 января 1825 г. — об офицере-музыканте бароне Ралле: это был известный впоследствии капельмейстер петербургских театров барон Фёдор Александрович Ралль, знакомец и отчасти сотрудник М. И. Глинки. «Несколько дней тому назад известный Ралль, молодой человек 22 лет, товарищ по службе моего брата, провёл у нас вечер, — пишет Салтыкова. — Он большой музыкант и божественно сочиняет музыку; он дал мне толстенную пачку своих танцев, вариаций, фантазий и т. д. Они очаровательны! Мы попросили его играть на фортепиано, и так как он очень любезен, он только и делал, что весь вечер играл. Потом он начал просить меня дать ему что-нибудь послушать; я не хотела садиться за фортепиано, после него, но он настаивал, говоря мне тысячу комплиментов по поводу моего таланта, о котором он, по его словам, наслышан; эти похвалы скорее обескуражили меня, чем ободрили… К тому же я видела его в первый раз, и его большие чёрные усы меня пугали, хотя и придавали ему красоты; однако, после многих церемоний, я должна была уступить его настояниям и в особенности строгому взгляду моего отца (который тоже прибавлял мне робости). Едва я положила на клавиши пальцы, как они стали холодны как лёд и начали дрожать — до такой степени, что я не могла взять ни одной верной ноты; но я боялась остановиться, так как папа делал мне страшные глаза. Дрожа как лист, я сыграла полстраницы, хотела продолжать, но не была в состоянии, •слёзы в три ручья…• Я желала бы быть на сто шагов под землёю в эту минуту. Я не была ещё тогда знакома с Раллем, не знала, что он снисходителен, добр как нельзя больше, и смертельно боялась, чтобы он не стал насмехаться над моей робостью или застенчивостью. Я делала усилия удержать мои глупые слёзы, которые текли всё время. Тогда папa велел мне перестать, и после нескольких минут молчания Ралль догадался уйти. Уж тут-то мне досталось… Позавчера я была умнее, играла с Раллем в четыре руки. Правда, что я видела его уже четвёртый раз и что мы играли танцы его сочинения, — но и это что-нибудь значит для меня».
В следующем письме она снова рассказывает о своём новом знакомце:
«Ралль, который, как ты знаешь, великий музыкант, приезжает довольно часто к нам, и мы вместе музицируем, он принёс мне несколько пьес своего сочинения, которые мы играем в четыре руки. Он играет также и на кларнете и предлагает привезти ко мне ноты с аккомпанементом на этом инструменте, чтобы сыграть их вместе. Мне это очень нравится, я приобретаю вкус к музыке и часто слушаю хорошую игру: Черлицкого — всякий раз, что он приходит, — и барона Ралля, который играет с совершенством, а сочиняет ещё лучше» [405] .
405
Из письма от 28 января 1825 г.
Возвращаясь к Плетнёву, Салтыкова пишет:
«Я не говорю тебе больше ничего о том, что Плетнёв ещё пишет тебе обо мне в своём письме; я начинаю думать, что он считает своим долгом постоянно расхваливать меня потому, что его письма проходят через мои руки; однако это вежливость, от которой я его освобождаю от всего моего сердца, так как она только смущает меня, и я не знаю, как на него смотреть, когда я приезжаю повидаться с ним по прочтении его письма; для такой дикарки, как я, эти похвалы очень тягостны» [406] .
406
Из письма от 12 февраля 1825 г.
Тогда же рассказывает она и о новой встрече с графиней Ивелич, довольно ярко обрисовывая её и отношение её к Пушкину:
«Я в восторге от того, что ты читаешь „Историю России“ Карамзина, потому что и я её теперь читаю. Какая симпатия? Это напоминает мне наши симпатии симпатий. Ты их помнишь? Кстати: я вчера провела очень приятный вечер: я говорила с одною очень умною особою о русской литературе и главным образом — о поэзии Пушкина. Эта особа очень связана с его сестрой и хорошо её лично знает; она обещала дать мне целую кучу стихов моего несравненного Пушкина, которые ещё не напечатаны. Она, как и я, восторженно любит этого очаровательного поэта, и любит не только его стихи, но и его личность, и горячо вступается за него, когда слышит, что про него дурно говорят. Она назвала мне всех, в которых он был влюблён, а он начал влюбляться с 11-летнего возраста. В настоящее время, если я не ошибаюсь, он занят некоей кн. Голицыной, о которой он пишет много стихов [407] . У кого провела я этот вечер? Поверишь ли — у м-м Геннингс. С кем беседовала я? Снова поверишь ли ты? — с м-ль Ивелич, описание которой, довольно невыгодное для неё, я дала уже тебе в одном из моих писем. — Правда, я не ошиблась в отношении её тона, который не очень-то мил; но я никак не предполагала, что у неё столько ума и такая благородная страсть к поэзии. Ужасно досадно, что у неё, из-за её манер, вид мужчины. Она сама пишет русские стихи, и вовсе не плохие. Она очень приглашала меня прийти к ней, чтобы познакомиться с Ольгой Пушкиной, очаровательной особой, как говорят. Она уверяла меня, что Александр — вовсе не такой плохой человек, как о нём говорят, что этой репутации он не заслуживает, что он — очень добрый мальчик и т. д. [408] В конце концов она развеселила мою душу, я очень хотела бы, чтобы она оказалась беспристрастной и чтобы всё, что она мне сообщала, была правда. В разгаре нашего разговора мы вдруг увидели, что приехало семейство Пещуровых, состоящее из самого господина Пещурова, маленького горбатого человека, педанта, подчёркивающего, что он говорит только по-французски [409] ; его супруги, крупной, чопорной женщины, и их двух дочерей, из которых старшей — 7, а другой — 6 лет. Это вполне провинциальная семья, не имеющая себе подобной; он и она, сказав несколько слов, не нашли ничего лучше, как выказать познания своих маленьких педанток, которые прямо невыносимы; их воспитывают точь-в-точь так, как m-me Жанлис хочет, чтобы воспитывали детей: вот плоды её смешного сочинения „Adele et Theodore“ и всех тех, что она накропала на тему о воспитании. Сперва эти две малютки разодрали нам уши фальшивою игрою в 4 руки в течение доброго получаса; затем, о, верх смеха, они принялись говорить стихи, затем сцену из комедии, из которой никто не мог понять ни слова, потому что обе девочки говорят в нос, после чего отец велел старшей сказать одну сцену из „Тартюфа“ Мольера (очень это подходит для ребёнка!). Мать попросила потом папашу спросить у них что-нибудь из географии, — и они рассказали нам, как попугаи, все губернии России, что на всех нагнало скуку. Но это ещё не всё: окончив экзамен, этим маленьким противным созданиям велели сесть с прочим обществом и вмешиваться в разговор; тогда наше терпение совсем лопнуло… Представь себе, что они пустились рассуждать обо всём, как можно было бы позволить рассуждать взрослым, — это ещё могло бы быть смешно для молодёжи [?]; они вставляли латинские слова в свои прекрасные речи, и наконец, когда их познания были высказаны, это очаровательное семейство распрощалось с обществом, сказав, что они должны отправиться ещё в другое место, — очевидно, чтобы показать познания своих дочерей, которых они повсюду таскают с собою, как странствующих актёров. Мы очень хохотали с m-ль Ивелич и всеми над этими смешными личностями.
407
Это княгиня М. А. Голицына, рожд. кн. Суворова (см. о ней: Пушкин А. С. Соч. / Под ред. С. А. Венгерова. СПб., 1908. Т. 2. С. 572—573, 628—629, а также в работах М. О. Гершензона и П. Е. Щёголева*).
* Имеются в виду следующие работы: Гершензон М. О. Северная любовь Пушкина // Вестник Европы. 1908. № 1. С. 275—302; Щёголев П. Е. Из разысканий в области биографии и текста Пушкина // Пушкин и его современники. СПб., 1911. Вып. 14. С. 53—193 (отд. отт.: СПб., 1914); Гершензон М. О. Ответ П. Е. Щёголеву // Там же. С. 194—198.
408
«Elle m’a assure qu’Alexandre n’etait pas dutout si mauvais qu’on le dit, que c’est une reputation qu’il ne merite pas, que c’est un bien bon garcon etc.».
409
Он, как известно, вёл наблюдение за Пушкиным во время его михайловской ссылки, по должности опочецкого уездного предводителя дворянства.
Ты, без сомнения, будешь удивлена узнать, что я была на маскараде во вторник gras; но это случилось совсем против моего желания: Клейнмихели пригласили меня приехать в их ложу, и папа посоветовал мне поехать, уверив, что это доставит мне удовольствие, так как я не имею понятия об этом маскараде. Однако я не получила там никакого удовольствия. В конце концов я повидала человека, которого я уже давно хотела видеть: это г. Поморский: он очарователен, так же как и его маленький Пётр. Он исполнял трагедию „Женевьева Брабантская“, которую играли в последний раз. Говорят, что Семёнова была в ней превосходна, но стихи её не слишком хороши; это я знаю от Плетнёва и от некоторых других лиц.
Чтобы рассеять себя, я перечитываю теперь то, что читала уже сто раз, — „Собрание образцовых сочинений“. Сегодня утром я открыла наугад один том с прозой, и вот что я прочла (нет ничего более соответствующего тому, что теперь происходит во мне): •„Отчего сердце моё страдает иногда без всякой известной мне причины? Отчего свет помрачается в глазах моих, тогда как лучезарное солнце сияет на небе? Как изъяснить сии жестокие меланхолические припадки, в которых вся душа моя сжимается и хладеет? Неужели сия тоска есть предчувствие отдалённых бедствий? Неужели она есть нечто иное, как задаток тех горестей, которыми судьба намерена посетить меня в будущем?“ — И я теперь чувствую то же, что чувствовал Карамзин: у нас время очень хорошо, весна приближается, часто появляется солнце, — но меня теперь и солнце не радует•» [410] .
410
Из письма от 28 февраля 1825 г.
Узнав затем, что брак А. Н. Семёновой с Григорием Силовичем Карелиным решён, Салтыкова поздравляла подругу и писала ей:
«•Я говорила тебе, что солнце меня не радует, это правда, но письмо твоё от 9 февраля так меня обрадовало, что я вскочила со стула, со всей своей слабостью, чуть не пролила чернильницу и начала прыгать от радости. Друг мой! Ты счастлива! Бог услышал мои молитвы!• Я очень хотела видеть тебя вышедшею замуж за г. Карелина, который чрезвычайно мне нравится, — и вот мои желания исполнились… Как только я смогу выходить, я полечу в пансион, чтобы разделить радость с г. Плетнёвым. Будь уверена в моей скромности, желания твои будут исполнены, никто другой об этом не узнает; я скажу о том г. Плетнёву со всею возможною осторожностью, ничьё нескромное ухо не сможет уловить ни одной буквы из того, что я буду ему говорить, и рекомендую ему самому хранить тайну, которую он, конечно, будет строго оберегать до тех пор, доколе ты пожелаешь» [411] .
411
Из того же письма.