Шрифт:
Начиная писать книгу, Толкин в буквальном смысле не представлял, куда направляется. Однако в конце концов ему удалось не только безошибочно согласовать все закономерности культурных противопоставлений и культурных параллелей и выдержать все произведение в духе продуманной скрытой иронии, но и привязать всю его структуру к тщательно выверенной хронологии, которую он привел в Приложении В. На мой взгляд (насколько я могу судить), это одно из основных отличий «Властелина колец» от подражаний. Ни один профессиональный писатель, ориентированный на коммерческий успех, не стал бы даже пытаться провести такую сложную работу, требующую такого внимания от читателей. Однако и в структуре книги в целом, и в построении основных ее разделов, таких как глава «Совет», Толкин смог выплести невероятно сложную «нить» повествования, которая в лучших сказительных традициях воздействует даже на тех, кто этого не осознает, и заслуживает того, чтобы воздать ей должное.
В третьей и четвертой главах анализируются две наиболее современные темы, затронутые во «Властелине колец», — зло и мифы. Как уже говорилось выше, можно считать Толкина одним из представителей группы авторов, получивших психологическую травму, — все они были выдающимися писателями (большинство занимает высокие места в опросах, подобных тому, что провел «Уотерстоун») и все творили в жанре фэнтези или притчи. Помимо авторов, упомянутых на стр. 17 (Толкина, Оруэлла, Голдинга, Воннегута), к этой группе можно отнести К. С. Льюиса, Т. Х. Уайта и Джозефа Хеллера. Кто-то из них получил огнестрельные ранения (и Оруэлл, и Льюис были ранены в бою и едва выжили), кто-то пережил бомбежку (Воннегут находился в Дрездене в ту ночь, когда город был разрушен). Урсула Ле Гуин не сталкивалась с насилием напрямую, но ее мать, Теодора Крёбер, написала три разные книги об Иши — последнем из калифорнийских индейцев племени яхи, которое было полностью уничтожено поселенцами. Таким образом, большинства этих авторов близко или даже напрямую коснулись самые страшные явления ХХ века, которых не бывало и не могло быть раньше: битва на Сомме, бомбардировки Герники и Дрездена, ужасы концлагеря Бельзен, индустриализация военного дела, геноцид.
Можно сказать, что этот разный, но похожий опыт заставил всех представителей данной группы авторов задаться фундаментальным вопросом. Они были глубоко убеждены: то, что им довелось пережить, безоговорочно является злом. Кроме того, они ощущали — как и Грейвз, которого я цитировал выше, но гораздо глубже, — что объяснения, которые давали этим явлениям официальные органы в их культуре, были безнадежно несоответствующими, устаревшими, в лучшем случае не имеющими отношения к делу, а в худшем — таким же злом. Вернувшись из Испании, Оруэлл столкнулся с тем, что его личный опыт, в том числе ранение, считается незначительным происшествием, политическим заблуждением. Воннегут двадцать лет думал о том, как описать центральное событие своей жизни — разрушение Дрездена, — чтобы оно произвело впечатление на окружающих, предпочитавших отрицать случившееся или не думать о нем. При этом в нравственной философии современной этим писателям эпохи и культуры главенствовали такие мыслители, как Бертран Расселл (кстати, он, как и Толкин, публиковался у Стэнли Анвина и в своем юбилейном сборнике, вышедшем в 1967 году, был назван «философом века»). Но что Расселл мог сказать Льюису, например, о том, что тому пришлось пережить во Фландрии? Во время Первой мировой войны Расселл был пацифистом — это достойная позиция, но не слишком полезная для писателей, получивших психологическую травму, а кроме того, как с болью понял Расселл, когда вспыхнула Вторая мировая война, в некоторых обстоятельствах совершенно несостоятельная. Одним из аспектов полученной писателями травмы стало то, что искать объяснения им пришлось самостоятельно.
Все они создали свои собственные, очень индивидуальные образы и теории зла. Упомяну здесь только «Уходящих из Омеласа» Урсулы Ле Гуин (о цивилизации, благополучие которой зиждется на мучениях слабоумного ребенка), оруэлловского О’Брайена в роли следователя (образ будущего как сапог, топчущий лицо человека — вечно), «Книгу Мерлина» Уайта (где для человечества подбирается другое определение вместо Homo sapiens — Homo ferox, человек свирепый). Разумеется, этот список можно продолжить. У Толкина центральным образом зла, на мой взгляд, является «призрак» (wraith) — слово, наполнившееся новой страшной силой. Вокруг этого неоднозначного образа выстроена концепция Кольца, которое само по себе воплощает два отдельных соперничающих друг с другом утверждения относительно природы зла: одно официально признанное (но не внушающее доверия), второе — опасно еретическое (но с легкостью принимаемое в современных условиях). Толкин не только ставит вопросы по поводу зла, но и предлагает ответы и решения — это один из тех факторов, которые обеспечили ему непопулярность среди профессиональных пессимистов или модных нигилистов.
Тем не менее, хотя Толкин и остальные упомянутые мною авторы писали не о частном и личном (излюбленные темы «модернистских» произведений), но об общественно-политическом, очевидно, что у всех людей, кроме тех, кто принадлежит к наиболее защищенным в этом веке классовым группам, самые важные события в частной жизни (и особенно в смерти) часто и носили общественно-политический характер. И «бежать от реальности» пытаются как раз те, кто отворачивается от этой мысли и предпочитает, как выразился Грейвз, оставаться в «гостиной» литературной традиции.
В четвертой главе при обсуждении темы зла отмечается, во-первых, очевидная связь между «Властелином колец» и современной историей (Толкин отрицал, что использовал аллегорию, но соглашался с тем, что книга «применима» в нашем мире), а во-вторых, попытка выйти за пределы актуальности и архаичности и дойти до того, что стоит над ними, — вневременности, «мифического пространства» и толкиновского своеобразного, но основанного на глубоких познаниях представления о литературной традиции.
Кроме того, в этой главе анализируется один из основных очевидных парадоксов «Властелина колец». Мы знаем, что эта книга была написана искренне верующим христианином и многими воспринимается как глубоко религиозное произведение. И в то же время там почти нет прямых отсылок к религии. Возвращаясь к теме, которая была поднята в первой главе, я постулирую это так: «Властелин колец» сам по себе может считаться мифом в том смысле, что он представляет собой опосредованное произведение, в котором сочетаются, казалось бы, несочетаемые вещи: язычество и христианство; эскапизм и реальность; миг победы, который в долговременной перспективе оборачивается поражением, — и разгромное поражение, которое в конечном счете несет победу.
В двух последних главах два основных произведения Толкина рассматриваются в контексте остальной его литературной деятельности, часть плодов которой была опубликована при его жизни, а часть — только посмертно. Основная задача пятой главы — снабдить читателя путеводителем по книге, опубликованной под названием «Сильмариллион». Эта книга не соответствует никаким современным канонам литературы, однако при этом она не получила внимания, обычно уделяемого «экспериментальным» произведениям. В этой главе также рассматриваются рост и развитие «сильмариллиона» (со строчной буквы), под которым я понимаю множество составляющих легендариума, опубликованного в конечном счете в виде двенадцатитомника «История Средиземья». В главе раскрываются две основные темы. Во-первых, это собственное многогранное представление Толкина о литературной «глубине», в соответствии с которым такая работа, как знаменитые «Песни Древнего Рима» лорда Маколея, приобретает особое очарование за счет того, что в ней чувствуется и древняя, ныне утраченная история, и более поздняя и менее правдивая история, известная нам сегодня. Во-вторых, это глубокая печаль, пронизывающая все версии сильмариллиона, — оглядываясь назад, эту печаль можно заметить даже у веселых хоббитов и в их эпосе «Властелин колец».
В шестой главе рассматриваются некоторые из причин этой печали и то, что можно узнать о внутреннем мире Толкина из его менее значимых работ (и то, что он, при всей своей нелюбви к биографиям, сам стремился нам о нем сообщить). Одной из особенностей этой главы является тезис о том, что по крайней мере два из его опубликованных коротких произведений, «Лист кисти Ниггля» и «Кузнец из Большого Вуттона», представляют собой две разные «автобиографические аллегории». Может показаться, что это утверждение не выдерживает критики — как известно, Толкин явно выражал неприязнь к аллегориям. Тем не менее я надеюсь, что мне удалось его доказать, причем даже в рамках узкого определения аллегории, данного самим Толкином. На мой взгляд, он считал, что у аллегории есть свое место и свои правила, и его насмешки были направлены на тех, кто использовал и искал ее за пределами отведенного ей пространства. В промежутке между разбором двух этих рассказов — одного раннего, другого позднего — я рассматриваю небольшой сборник стихотворений, опубликованный Толкином и выдержавший несколько прижизненных переизданий, и в некоторых случаях прослеживаю их связь с его личным мифом об утраченном пути, который встречается в двух разных заброшенных черновиках, написанных в попытке создать еще одно масштабное художественное произведение. Единственной безусловно успешной книгой Толкина помимо «Хоббита» и «Властелина колец», опубликованной при его жизни, стала необычно веселая сказка «Фермер Джайлз из Хэма». Далее я пытаюсь вписать эту работу вместе с двумя другими поэтическими произведениями в опять-таки своеобразное, но основанное на глубоких познаниях представление Толкина об истории литературы.