Шрифт:
Подоспел час расставания. Такого теплого, прекрасного весеннего дня, кажется, никогда и не было, день сладкозвучного пенья птиц, день ласковых полуденных ветров и непрерывного прилета в керженские леса новых и новых пернатых странников. Казалось, всякая лесная тварь наблюдает с удивлением за этой тревогой людей, за этим их спешным приготовлением к уходу отсюда. Птичий ум мал, конечно, и ничтожен, однако... старцам чудилось, будто и птица глядит сурово, осуждает их за трусость. Разве диакон Александр не учил мужественно встречать опасности и не бояться смерти? Не с улыбкой ли облегчения он положил свою голову на плаху? Все помнят то спокойное, с закрытыми, как во сне, глазами лицо. Почему же скитники не поступают так же? Почему они бросают все и утекают прочь с Керженца? Вера верой, а жить хочется?! Да и покоряться гордость не позволяет.
Все эти размышления заставляли еще и еще раз усердно помолиться об упокоении многострадальной души диакона Александра и о ниспослании ему на том свете вечной благодати и царства небесного. О себе же: чтобы дал господь бог силы и смелости пройти раскольничьему каравану беспечально и легко вниз по Волге, миновав благополучно безрадостные берега нижегородские.
Исайя и Демид, хотя и налаживали струги, челны и плоты, пилили и тесали дерево для весел и шестов, делали скрепления на плотах, но сами и не думали уходить с Керженца.
Старец Герасим дал зарок дожить остаток лет своих здесь, в лесном керженском уединении, отшельником, уйдя в лесную глушь от скитов, от деревень, от всех людей и всего мира. Колебался он долго: пойти ли ему с правдивой и смелой речью к Питириму, дабы принять венец мученический, подобно диакону Александру, или скрыться вместе с земляками с Керженца, куда глаза глядят, в другие края?
Мысль погибнуть под секирою палача пугала старца; хоть и дряхл и ничего нет впереди, а умереть своей смертью куда приятнее, чем сложить голову на плахе. Бежать? Умрешь, пожалуй, в дороге, не доехав до лучших-то мест. "А одному много ли и надо?
– думал старец Герасим.
– Да и люди помогут, к тому же кое-что еще и в скитах припрятано (никому не найти). Наконец, и то сказать - будут же к нему ходить на молитву его единоверцы?"
Бродя из дома в дом, и блуждая среди собранного на берегах домашнего скарба, старец Герасим неустанно благословлял народ направо и налево, держась твердо, замкнуто.
Но вот на заре забил колокол одной из моленных вышек. Давно уже не было такого смелого, громкого трезвона в скитах. Поднялась суматоха, крики, шум. Переселенцы двинулись к берегам. Горьким плачем, переходившим в рев, и причитаниями огласился утренний весенний воздух.
Старец Герасим, взойдя на возвышенность, стал громогласно читать молитву. Перед ним мелькали искаженные горем и ужасом лица матерей, вцепившихся в своих младенцев; испуганные лица ребят, торопившихся за своими родителями; мрачные, хмурые, со стиснутыми зубами лица мужиков и сутулых, придавленных горем скитников.
Приблизившись к берегу, люди начали бросаться в струги и на плоты. С грохотом летели туда же мешки и ящики. Спешка беглецов с каждою минутою возрастала.
А из лесу с пением стихир и псалмов подходили все новые и новые толпы людей, тащивших на себе сверх силы набранный в дорогу скарб, потных, усталых, таращивших озабоченно глаза на струги.
Колокол не умолкал - тревожные набатные удары приводили в панику беглецов.
Напрасно старец Герасим старался успокоить их, выкрикивал слова о камени веры, о любви, о братстве, - его не слушали.
Колыхаясь от тяжести и беспокойства седоков, тихо тронулись первые струги, за ними, нудно кружась, отошло несколько плотов, переполненных людьми и домашним добром. За плотами тихо двинулись по реке новые струги, а за ними опять плоты.
Теперь вой был и на воде и на берегах, и казалось, плакал и охал сам дремучий керженский бор.
Голос старца Герасима среди воя и плача, среди грохота сталкивающихся один с другим плотов и стругов и перебранки гребцов звучал торжественно, взволнованно. Это был голос терявшего свою паству учителя, но не терявшего веры в раскольничью непогрешимость, в окончательную победу его правды. Во всей его фигуре, облаченной в белую рясу, во вдохновенном взоре и громадной седой бороде была торжественная непоколебимость твердого в своей мысли богоборца...
Исайя и Демид стояли недалеко от него, смотрели в зеленую водокруть у берегов и оба плакали... Демид разорвал на груди рубаху, открыл свою белую грудь встречь солнцу и сдавленным голосом шептал:
– Порази! Порази! Душно мне! Душно!
Рыдали и другие, оставшиеся дома мужчины и женщины. Рыдали дети, старики и старухи, свернувшись в комки на берегу.
А с верховья Керженца шли мимо скита новые и новые, наполненные раскольниками струги других скитов. Люди, сидевшие в них, оборачивались к оставшимся на берегу, махали шапками, низко кланялись и отчаянно вопили:
– Молитесь о нас! Молитесь!
Потом над водой раздались неистовое пенье, свист и крики; на середину реки вышли плоты, набитые рванью и хламом, людьми волосатыми, босыми, оборванными, но с гордо, дерзко сверкавшими белками. Беглые. Они рычали на всю реку:
И, может, солнце где восходит,
Жилище наше будет там.
И где оно заходит,
Там бог велит бороться нам.
Глаза певцов горели безумной отвагой, руки костляво вздергивались в воздухе; некоторые бородачи пролезали к самым краям плотов и кулаком остервенело грозили на берег. Кому? За что?
– понять было невозможно. Две женщины со всего размаха бросили в воду грудных младенцев, безумно хохоча.