Шрифт:
Конечно, пересекались мы часто, и не могу сказать, что в первые годы его отношение ко мне как к чему-то малозначимому сильно изменилось. Только позже я поняла, что это был максимум, на который могли рассчитывать люди, не являвшиеся Клигеру близкими. Порой, когда я убиралась, он мог прийти и понаблюдать. Бывало, комментировал что-то невпопад, вроде «сегодня ветер крепкий», или плоско шутил на отвлечённые темы. Нашутившись, он с довольным видом удалялся. В такие дни у него было приподнятое настроение.
В общем, держал дистанцию. Никаких домогательств, Господи оборони, и спасибо за это. Да и к кому приставать-то? Клигер таких водил любовниц! Как с обложки. Любовницы были едва ли умнее его, зато все – моложе. Клигер менял их столь же часто, сколь и джипы.
Со временем я стала убираться в особняке уже четыре дня вместо трёх. Я гадала, стоит ли считать это повышением. Мои сомнения развеяла Нона Львовна. Однажды она спросила у меня – прямо, как у неё водилось, – умею ли я готовить.
Я умела, пусть и без изысков.
– Сегодня готовите вы, – распорядилась экономка, выслушав ответ.
Это был тест.
Клигер питался незатейливо: котлетами, отбивными, яичницей с беконом… с горой бекона. Легко состряпать. Так что он получил свою холестериновую яичницу и кофе утром, а на обед, помнится, я сделала гуляш с пюре, который ему тоже понравился. Я поняла это по серии его плоских шуточек и разговорам о погоде.
В тот день Клигер принимал гостей. Позвали повара, а я подавала блюда. Дым стоял коромыслом. Караоке, Шуфутинский, Вика Цыганова. «Кольщик, наколи мне купола» – раз пять за вечер, аж наизусть выучила. Всё как водится. Один из приятелей Клигера, премерзкий тип, опрокинул тарелку с рыбой на ковёр.
– Не страшно, – развязно заявил тип. Как сейчас помню бисеринки пота, блестевшие на его лице, будто слепленном из картофельного пюре. – Это отчищается. Громозека уберёт. Давай, Громозека!
Громозека – это я. Гости заржали, а этот, прости Господи, боров – громче прочих. Смех – будто ножницами железо режут.
Не знаю, почему Клигер поступил так, как поступил. То ли не понравилось пренебрежение, с каким гость отнёсся к его имуществу, то ли – что распоряжаются в его доме. Или даже (я не исключаю) он меня пожалел.
Хозяин вырос над столом – как гора уходит ввысь, когда сталкиваются континенты. Смех сразу оборвался. У борова одного не хватило ума заткнуться, и он всё подхихикивал. «Бек-бек-бек». Хозяин опустил ладонь ему на загривок. Без размаха, но так, что гостя пригнуло к скатерти.
– Извинись, – пророкотал Хозяин. Вроде ровным голосом, но поверь, этот тон – словно камни посыпались по склону – сулил бoльшую опасность, чем мат и ор. – Давай. Вот сюда, и погнал.
Гость выбрался из-за стола и принялся расшаркиваться: передо мной, перед собравшимися, а больше всего – перед Хозяином. Точь-в-точь ручная обезьянка, выплясывающая на потеху публике с шапочкой для подаяний под присмотром перебравшего пирата, который так и ищет, в чьё бы горло вонзить нож.
Удовлетворившись, Клигер кивнул, и все продолжили кутить, как ни в чём не бывало. Я убрала бардак, не подав виду, но оставшийся вечер ноги у меня тряслись – не от обиды, а от страха.
Что ж. Как я говорила, это был тест. Я его прошла.
В следующий раз, когда я явилась в особняк, Нона Львовна встретила меня на пороге. Вместо привычного чёрного платья и фартука на ней были лёгкий свитер и джинсы.
– Ухожу в отставку, – сказала она, как обычно, без приветствия. – Теперь моё место – ваше, Полина. Если пожелаете.
Она впервые назвала меня по имени. Удивительно, как мелкие вещи способны врезаться в память, правда?
Естественно, я согласилась. Мама стала совсем плоха. У неё начала отниматься вторая нога и полностью отказала уже и правая рука. Ещё она начала заговариваться. Будь у меня больше денег, я могла бы отвезти её в Москву и показать хорошему специалисту.
Связка ключей – символ могущества – перекочевала ко мне от Ноны Львовны. Так я стала вторым человеком в доме после Хозяина. Теперь не нужно было заниматься совсем чёрной работой, вроде чистки унитазов – их в доме Клигера было аж три. Теперь я нанимала для этого помощниц.
Это случилось в две тысячи шестом, я хорошо запомнила. В его конце, под праздники, умерла мама. Я так и не отвезла её в Москву. Не отвезла.
Когда я пытаюсь назвать чувство, которое я испытала помимо таких простых и понятных, как боль и горе, мне на ум приходит слово «облегчение». Это совершенно неподходящее слово, но другого в русском языке я не нашла. Я любила её, люблю и сейчас, и жалела, но была ещё тяжесть и был страх бессилия. Под конец она перестала понимать что-либо. Одним осенним вечером она забылась, я задремала возле, и вдруг мама очнулась, попыталась сесть, во взгляде ужас, и закричала: «Если твой правый глаз тебя соблазняет, вырви его и брось от себя! Полина! Вырви его и брось от себя!». Всё повторяла и повторяла. И я не могла её унять.