Шрифт:
Но жизнь однажды подписала его на Прагу, перепрошила память нестираемым.
Бродил бесцельно, отказываясь вспоминать. Ибо зачем? Сделать уже ничего не сможешь. Только складывать многослойный текст о пустоте внутри и снаружи, проводя время до точки в эпилоге. Только лететь, быть в движении, не прерываться, не останавливаться.
Ноги сами принесли на поле Чудес. Ну и какую мечту ты готов зарыть здесь под апельсиновым деревцем, какое золотце? Близ ателье проката костюмов у дверей сиротливо притулился женский манекен в маске, треуголке, амазонке, в полутемной пыльной витринке гроздьями свисало местное серебро — кулоны, браслеты, серьги, длинные гирлянды ажурных цветов, легчайше соединенные между собой, им предлагалось парить от мочки уха вплоть до женской ключицы, охватывать запястье, ласкать горло… жаль, больше некому подарить. Анеля фыркнет и не наденет. В Санта-Мария-деи-Мираколи, похожей на изысканную резную шкатулку из мрамора теплейшего сливочного оттенка, внезапно свадьба, хоть и в будни — двери распахнулись, и человеческая итальянская лава бурно вылилась на ступеньки. Размахивающая букетом невеста столь явно превосходила бюстом и кормой чаяния любого здорового мужчины, что Гонза тепло подумал об ее избраннике — повезло чуваку, лишь бы справился, не надорвался. Гонза знал, что на встреченную свадьбу тут полагается загадать желание, в каждом городе сотни мест, где полагается его загадать, но давно оставил эту традицию — на каждую памятную намоленную точку не хватит мечт, да и вовсе их не было, тех желаний, уже давно. Он бывал ведь в таких местах, где исполняется вообще все — включая Стену Плача и резиденцию Далай-Ламы, — но бывал там не ради суеверий, а полноты жизни для. Невеста, хищно оскалясь, бросила в толпу свадебный букет, и все это было совершенно наивно, так несбыточно, трогательно и нелепо, что… хорошо, ладно, пускай, все равно не исполнится.
Он хотел бы повидаться. Еще раз повидаться с той, что под белым камнем.
Но что говорить об этом. Глупо даже думать.
Флердоранж прилетел, чуть не хлестнув по лицу. Подумал и отдал ближайшей взвизгнувшей от удивления синьорите. Чужая свадьба — лучший способ ощутить и себя чужим на празднике жизни. И удивился, когда, протискиваясь в толпе гостей, мигом охватившей, обтекающей его, ощутил руку обукеченной им синьориты не где-нибудь, а у себя ниже пояса — притерлась, затем сделала невинные глаза. Девчонка была очень юной и человеческой, ничего лишнего он в ней не ощутил. Не, ну конечно, внимание всегда приятно, однако, несмотря на известную открытость экспериментам, Гонза любил проявлять инициативу сам, выбирать тоже сам и немного изумлялся, когда бойкое молодое поколение успешно его объективировало. Девчушка подержалась за ширинку весьма уверенно, а теперь улыбалась как ни в чем не бывало. Хитиновый друг внутри аж возрадовался: еда, сама пришла! Отыметь и съесть! Но был вновь осажен. Момент… они посмотрели друг на друга, поняли друг друга, а после она утекла с толпой, а он не сделал и движения вслед.
Что-то явно происходило вокруг, и Гонза не понимал, что именно.
Но оно начинало ему не нравиться.
В этот раз многовато секса было разлито в воздухе. Да, много даже для него.
Липкая, сладкая ловушка для насекомых.
Глава 5 Идущий по крышам
Сан-Дзаниполо
Человеческий голод теперь ощущался реже, но и острей. Венеция — олеофакторный пир круглосуточного действия, движ от рюмочной к рюмочной, не проваливаясь в пьяную тяжесть тела, поддерживая себя в благостном состоянии духа. Прошутто, пармезан, оливки, инжир и белое вино. Еда должна быть простая, а, самое главное, местная. Иначе какой смысл менять местность на местность? И еще, конечно, мидии и кальмары, жареный кольцами лук. Зарулил в Osteriadel Ponte, затарился всем понемногу. И есть это надо там, где едят местные, не туристы, и закусывать, щурясь на солнце, сидя на ступенях Конского моста. Лучшее, что можно тут делать в отсутствие женщины, лучшее, что можно делать, когда твоей женщиной становится сама Венеция — пить, глядя в зовущую тьму воды, как во влажные глубины иных потайных мест. Выпил и закусил. Сел в итоге прямо на фондамента Дандоло у воды. Благословенный город, в котором можно сидеть везде. А еще свесить ноги в канал, подозрительно высоко подобравшийся к набережной — ну да, октябрь, Венеция тонет. Идеально было бы тут сидеть не одному, место рядом ощутимо пустовало.
— Я соскучился, дарлинг.
Ну вот, он все-таки это сказал.
Она промолчала. Повторять нет смысла.
Никогда нет смысла повторять любовь. Что тут скажешь.
И достал ноут снова.
За годы Грушецкий отточил перо до совершенства — с бабы сними его за миг до оргазма, отдышится и напишет, вот что такое журналист. Планировал-то банальные путевые заметки с легким экскурсом в энтомологию, комментариями о видовом разнообразии и численности, но что-то пошло не так. В текст назойливо лезла баба. Похожая на Элу, но суше, резче. Эла никогда бы не стала вести себя столь откровенно, беспардонно, жестко. Написать бы такое, олдскулы сводящее, камерное, отдать дань миссис Кристи, а потом резко свернуть в нуар, трешак, все умерли. А еще баба, ломившаяся в текст, отчетливо требовала секса, но это не возбуждало Гонзу как автора. Пишут о сексе обычно те, кто не трахается. Гонза писал вообще, а секс у него просто был — как часть жизни. Осуществлять секс об существо — да, а писать об этом скучно…но злорадно вспомнил любимый образец, ухмыльнулся и отстучал: «Они сделали это. И, о боги, это было прекрасно».
Что ж, это действительно какое-то время было прекрасно.
Это бывало прекрасно и теперь.
Но ничего не поделаешь, не хватало адреналина.
Ощутил как будто бы взгляд в спину и сам оглянулся. С этой точки обзора казалось, конь кондотьера печатает шаг прямо на небеса. Белый пьедестал, подобно столбу света, возносил его, и медленно, грузно, неотвратимо ехал Коллеони в посмертие по венецианским крышам, попирая их, и постамент продолжал линию крыш. Гениальная точка в гениальном пространстве, привставший на стременах старый дьявол, которого от желаемой им площади святого Марка загнали к скуоле святого Марка — венецианцы не дураки обдурить, когда нужно освоить чужие деньги. Почти шестьсот лет продолжается неспешное путешествие капитана венецианских наемников, и продолжится, пока не сомкнутся у него над головой волны наступающей лагуны, пока не погребут его пески барен. А по правую латную руку — величайший склад дожей с истекшим сроком годности, Санти-Джованни э Паоло, кирпичный мавзолей, красный барак, где лежат они, отсортированные по мраморным консервным банкам. Негодящее будущее. Сохранить бы движение даже в момент смерти, даже после смерти. Движение всегда возвращало Грушецкого самому себе, особенно в минуты глубокой внутренней пустоты. Например, как сейчас.
Когда внутри тебя Марианская впадина, глупо притворяться обычным мальчиком. Грушецкий имел великую тайну — Грушецкий был интровертом. Непрерывный карнавал, устраиваемый им вокруг себя, имел одну только цель — отвлечься от собственной одержимости. В глубине себя он висел на носу «Пекода» с гарпуном наготове, но хвост кашалота всегда, всегда пропадал в водовороте, ни разу не достижимый. Он гнался. Он сваливал в этот провал дни, отношения, эмоции, страны, страхи, переживания… адреналин. Адреналин жег его изнутри, как наркотик, тело требовало вечно новой дозы, вечно свежей дозы требовал мозг. Он физически не был способен долго оставаться на одном месте, с тем же человеком и — тем же человеком. Меняться. Сваливать. Мутировать. Линять. Метаморфировать. Постоянство смерти подобно. В любой непонятной ситуации — сел и поехал. В любой понятной — то же самое, особенно, когда ситуация становилась слишком понятной. А при интеллекте, уверенно превышающем средний, слишком понятным ему становилось довольно быстро если не всё, то очень, очень многое. И первую очередь то, что особенно он любил — новые города и новые женщины. И кит выволакивал его из шлюпки, и кидал в новую воду. Полвека гонки. Нет, он вовсе не устал, это не то, что вы подумали, это другое. Он понял, что приход недостижим, и это слегка печалило. Он научился получать удовольствие от процесса, делать красиво себе и людям, создавать из собственной жизни перфоманс приключенца, но… как бы это сказать… оно не давало полноты. Приходилось признать, что в жизни, вероятно, есть что-то ценнее адреналина — то самое, чего у Гонзы и не было. Он так и не загарпунил кита.
Солнце садилось. Долгая тень Коллеони подбиралась к нему со спины. Роль «Аполлон в пейзаже» вполне ему удавалась, красоваться он любил и умел, но был нюанс — садилось солнце. Аполлон понемногу сдувался, Аполлон пошел кракелюром. Правду сказать, светоносцем Гонза себя и не считал — так, рядовой Гермес — встречались ему и поаполлонистей. Оно странно давало равный эффект одиночества: и в восемнадцать отчаянное ощущение, что так и проживешь девственником, и в пятьдесят спокойное знание, что даст любая. Ну, почти… Теперь же, спуская резинку трусов, расчехляя ствол, имей в виду, что каждый выстрел может стать последним. Пользуйся последним в свое удовольствие.
В общем, это всё до первой осечки. У него пока осечки не было.
— Себе-то не ври, Грушецкий.
— Главное, я тебе не вру.
— Скажем так, теперь у тебя просто нет такой возможности. То есть, не заслуга.
Метко, метко. Сменил тему:
— Тебе нравится?
Он имел в виду — вот это вот всё, фондамента под жопой, ноги в канал, кулек с жареной рыбной мелочью, белое с газировкой, светлейшее небо над головой, осеннее солнце, за спиной конная статуя дерзкого кондотьера — и был услышан.