Шрифт:
Князь Голицын понял, что ему не сломить Гермогена, не заставить отлучить царя от церкви. И зло крикнул патриарху:
— С тобой мы ещё обмолвимся. — И снова повёл заговорщиков в Кремль. — Други, достанем самого Шубнина да спросим. — Князь вскочил на коня и скрылся в воротах Кремля, увлекая удалые головы.
Их оказалось не больше полусотни. Многие же устыдились от слов патриарха за свой порыв, испугались за жизнь перед лицом многотысячной толпы горожан. А в Кремле князя Голицына и его ватагу остановили мушкетами верные царю воины. Стрельцы погнали заговорщиков из Кремля, но не стреляли в них, дали свободно скрыться. Царь Василий не велел тратить огненный снаряд.
Князей Василия Голицына и Романа Гагарина, других главарей заговора такое поведение Шуйского удивило и озадачило. Казалось бы, Шуйский мог жестоко расправиться с заговорщиками, перекрыв кремлёвские ворота. Ан нет, он словно и не заметил покушения на свою жизнь. Да было загадкой в сию пору всё, что делал царь Василий.
Лишь патриарх Гермоген со своими верными святителями продолжал неистово и твёрдо бороться за единую Русь под державной короной законного государя. Когда заговорщики убежали из Москвы в Тушино, Гермоген послал туда две грамоты. Он обличил Голицына и сообщников не только в измене законному царю, но и православной вере, обвинил в отпадении от церкви и в отступлении от Бога. Он послал страстное слово вразумления всем честным россиянам. Ночь прошла у аналоя, и грамота была написана, и говорилось в ней так:
«Обращаюсь к вам, бывшим православным христианам всякого чина, возраста и сана, а ныне не ведаем, как и называть вас: ибо вы отступили от Бога, возненавидели правду, отпали от соборной и апостольской церкви, отступили от Богом венчанного и св. елеем помазанного царя Василия Ивановича; вы забыли обеты православной веры нашей, в которой мы родились, крестились, воспитались и возросли; преступили крестное целование и клятву стоять насмерть за дом пресв. Богородицы и за московское государство, и пристали к ложно мнимому вашему царику... Болит моя душа, болезнует сердце, и все внутренности мои терзаются, все суставы мои содрогаются; я плачу и с рыданием вопию: помилуйте, помилуйте, братие и чада, свои души и своих родителей отшедших и живых...»
Патриарх писал со слезами на глазах. Он не смахивал их, и они текли по морщинистому лицу, по седой бороде. Но утешитель нашёлся. Без скрипа, будто птичье перо под ветром, повернулась тяжёлая дверь в опочивальню, где стоял у аналоя Гермоген, и появился старенький-престаренький блаженный человек Пётр Окулов, сотоварищ и любезный друг Гермогена с той поры, когда он ещё в миру был Ермолаем. Годы иссушили только плоть Петра Окулова, душою он остался всё так же звонок и молод. И глаза его играли по-прежнему в лучиках морщин, как солнечные блики в лесном роднике, и щёки румянились, и борода торчала клином вперёд, и рукам-ногам не было покоя. Пришёл из Иосифо-Волоколамского монастыря за сутки. Без сна всё катился и катился по дорогам легко и споро мимо перелесков и полей.
Гермоген ещё не видел Петра. А он уже в опочивальне распоряжался: свечи зажёг в шандалах, из сумы дорожной баклагу-сулею медную достал, на стол положил. А потом руки вперёд протянул и пальчиками пошевелил. И не тронул Гермогена, а тому показалось, что кто-то за ухом его щекочет. Тут ещё свет яркий в глаза поплыл, дух лесной-монастырский в нос ударил. И выдохнул Гермоген неожиданно молодо:
— Отрада! Пришёл-таки, блаженный! — И повернулся к Петру, руки протянул для объятий.
И обнялись побратимы, на радостях прослезились. Гермоген пуще Петра, потому как ещё прежние слёзы не высохли.
— Кои-то веки свиделись, Ермогенушко! — воскликнул Пётр, тыкаясь лицом, словно котёнок, в мантию патриарха. — Да сердечко поведало о твоих маетах. Вот и возник. Ну говори, что у тебя, горемышный. Не гневишь ли Бога?
Побратимы сели. Гермоген погладил руку Петра, осмотрел его суконную чуйку с чёрными шнурами — стара. А лапти новые, и онучи — тоже. Понял Гермоген: живёт Пётр как прежде, перебиваясь с хлеба на воду. Да весел и молод. Себя пожалел, сказал с тугой:
— Худо мне, Петруша. Щербота жизни вокруг. Ночесть просил Всевышнего, дабы сократил дни естества моего.
— Неудольный! Како же мог такое помыслить?!
— Опосля стыдно было: что дадено Предвечным — неприкасаемо.
— Вот и славно, и выздоровел. Ты, однако, выпей со мной настоечки монашей. — И весело пропел: — Ой, окуд-ни-ца ли-ха!
— Кроме сыты, ничего не беру многажды лет, — возразил Гермоген.
— Да сие зелье — отрада от Господа, — щурясь и пуская искры в Гермогена, пел Окулов. Быстро же взял сулею, затычину вынул и подал вино патриарху. — Не откажи, Ермогенушко, враз нуда пройдёт, потому как на волшебных травах зачато...
— Пригублю с тобой, друже. Помню сие монашеское питие. — И приложился Гермоген к сулее, и полился в душу живой огонь жизни, поднимающий всё существо ввысь. — Ох, оживил ты меня, Петруша!
Пётр принял от Гермогена сулею, пожелал ему:
— Дай Бог тебе свершить то, на что сподобен. — И тоже пригубил из сулеи. — Да теперь иди слагай грамоту, пиши борзее, пригвозди злочинцев. Я же тут на лавке прикорну, дороженьку с ног смотаю.
— Оно и впрямь должно круче сказать! И скажу! — Гермоген шагнул к аналою, рука налилась силой, мысль стала ясней, и гневные слова легли на бумагу споро: «Посмотрите, как отечество наше расхищается и разоряется чужими, какому поруганию предаются святые иконы и церкви, как проливается кровь неповинных, вопиющая к Богу. Вспомните, на кого вы поднимаете оружие: не на Бога ли, сотворившего вас; не на своих ли братьев? Не своё ли отечество разоряете? Заклинаю вас именем Господа Бога, отстаньте от своего начинания, пока есть время, чтобы не погибнуть вам до конца; а мы, по данной нам власти, примем вас, обращающихся и кающихся, и всем Собором будем молить о вас Бога, и упросим государя простить вас, он милостив и знает, что не всё вы, по своей воле, то творите; он простил и тех, которые в сырную субботу возстали на него, и ноне невредимыми пребывают между нами их жёны и дети».