Шрифт:
И вот в пору насильственной немоты зазвучал во всю свою мощь - от громовых раскатов до свистящего шепота - мятежный человеческий голос. В нем не было ничего от военной команды, бравых криков восторга, сладкозвучия казенных соловьев. Голос удивительной красоты говорил: нельзя равнять человека с флейтой, и можно, будучи бессильным, с потрясающей силой хохотать надо всем, что сильно.
Хохотать от горя и ненависти.
Вот в чем заключалась такая необычайная степень воздействия этого произведения в ту пору. Оно было нарушением молчания. Все в нем было мятежным: и содержание, и стиль.
Кляп выпал.
Невысокий человек на сцене Петровского театра вырастал до огромного роста. Белинский писал, что исполинская его тень подымалась до самого потолка театрального зала. Этот человек показал, что можно вырваться из строя, нарушить команду, порвать душащий грудь мундир, отказаться молчать.
Увлечение Шекспиром носило различный характер и совсем не было всеобщим.
Булгарин писал: "Теперь только и речей, что о Шекспире, а я той веры, что Шекспиру подражать не можно и не должно. Шекспир должен быть для нашего века не образцом, а только историческим памятником". ("Театральные воспоминания Фаддея Булгарина". "Пантеон русского и всех европейских театров", ч. 1. Спб., 1840, стр. 91.)
Подражать Шекспиру призывал Пушкин. "Борис Годунов" был задуман "по системе отца нашего Шекспира". Пушкин считал свою трагедию "истинно романтической". Однако и романтизм понимался по-разному. В "Партизанке классицизма" Шевырев восхвалял Шекспира по-своему, в этом случае была существенна лишь романтическая бутафория кинжалов, змей, "мрака готического храма" и т. д.
И кровью пламенной облитый
Шекспира грозного кинжал
В цветах змеею ядовитой
Перед тобою не сверкал.
В этой стилистике образы не отражали жизненных явлений. Их ассоциативная сила была уничтожена. Кинжалы оказывались тупыми, ужасы безопасными; романтическая декламация не могла закончиться ни кровью из горла, ни казематом.
В крепостной России Шекспир - "исторический памятник", "романтик" являлся лишь предлогом для салонной болтовни; "мужицкий" Шекспир вновь становился современным автором, восставшим не только против Дании-тюрьмы, но и против всех государств, схожих с острогом.
Прошло пять лет после мочаловской премьеры.
Перевод Полевого, восхищавший раньше Белинского ("При другом переводе ни драма, ни Мочалов не могли бы иметь такого успеха"), теперь показался ему "решительной мелодрамой", "слабым подобием шекспировского создания", "придвинутым к близорукому пониманию толпы".
Причиной нового отношения была не только измена Полевого. Иной стала жизнь. Кончилось время кружковых споров; начался новый этап общественного развития - эпоха разночинцев, журналов, открытых чтений; общественные силы находили себе иное применение.
Теперь Белинский часто негодовал в письмах: "гнилая рефлексия", "глупая, бессильная рефлексия", "пустая рефлексия".
"...Время Онегиных и Печориных прошло, - писал в пятидесятые годы Герцен, - теперь в России нет лишних людей, теперь, напротив, к этим огромным запашкам рук не хватает. Кто теперь не найдет дела, тому пенять не на кого, тот в самом деле пустой человек, свищ или лентяй. И оттого очень естественно, что Онегин и Печорин делаются Обломовыми".
Процесс этим не закончился. Обломовы пробовали выдать себя за Гамлета.
Явление было не только русским. Конечно, стихи Фрейлиграта - памфлет, но имя Гамлета все же стояло в заголовке, и, очевидно, современники находили какое-то сходство между героем стихотворения и трагедии.
Вот во что превратился датский принц:
Он слишком много книг прочел,
Покой он любит и кровать,
И на подъем уже тяжел
Одышкой начал он страдать.
Мир действий, воли он отверг,
Лишь философствует лениво,
Погряз в свой старый Виттенберг
И любит слушать с кружкой пива.
Из обилия подробностей, заключенных в образе, сохранилась только одна: одышка. У Фрейлиграта это единственная шекспировская деталь. В Гамлете, любящем валяться на кровати и разглагольствовать в пивных, трудно узнать героя трагедии. В зеркале - портрет немецкой либеральной буржуазии кануна революции 1848 года.
В России пятидесятых годов вместо пива подавался на стол другой напиток.