Шрифт:
Возле юрты Йылкыбая в большом казане варится мясо, женщины суетятся, накрывают застолье. Сам же хозяин сидит на сложенных друг на друга кошмах в окружении четырех мужчин, беседуют о чем-то, лица у всех сумрачные.
— Иди, иди, гость, вот сюда садись. — Йылкыбай показал на место рядом с собой. Познакомил Хабрау со стариками и с главой рода Юлышем.
Джигит обошел всех, поздоровался обеими руками и сел на указанное место.
— Дела-то не складываются, сынок, званые гости гостевать отказываются.
Вопросительный взгляд Хабрау обошел всех сидящих.
— Вот глава рода расскажет, — показал хозяин на Юлыша.
— Хоть и молод ты, сэсэн, но имя твое усергенам известно, — сказал Юлыш.
— Оставь, агай! Мое сэсэнство и в своем кочевье-то…
Но Юлыш его слова пропустил мимо ушей.
— Особенно молодежь твои песни любит, считает их своими. Из почтения к имени славного Йылкыбая ты дальнюю дорогу посчитал близкой, приехал к нам, и твой приезд прибавил нам радости. Погости, пока душа не насытится, поживи с нами, посмотри усергенскую землю. А те… другие званые гости, сэсэны, как я понял, испугались. Услышав, что Иылкыбай-йырау певцов созывает, юрматинский сэсэн Акай переманил их к себе, созвал на свой айтыш. Каждому, кто придет, обещал дорогой зилян, а кто не послушается, тем пригрозил Ордой. Вот так, Хаб-рау-сэсэн. Акай тем и живет, что ногайскую посуду вылизывает, про это слышал, наверное.
Аксакалы, сидевшие до этого молча, поддержали главу рода:
— Верно сказал Юлыш-турэ, в самый раз!
— Лизоблюд Акай, оттого и голос у него жирный.
— И сэсэнов трудно винить. Когда над страной сверкает сабля, опасно с Акаем ссориться. Если ногаи заявятся, какая сэсэнам защита от меня? — сказал Иылкыбай, тяжело вздохнув.
— Так неужели, отец, оттого лишь, что не приехали сэсэны, песню свою, слова, что из сердца рвутся, в себе задавишь? — вмешался в разговор Хабрау.
— Народ ждет, — поддержал его Юлыш.
— Нет, уважаемый Юлыш, нет, сэсэн! Смысл-то моего нового кубаира — тем трусам на голову град, в печень Акаю яд. Придет день, в глаза им скажу. А сегодня будем слушать домбру и песни Хабрау-сэсэна. — Старый певец положил руку джигиту на плечо.
— Что ты, отец, как же так! — всполошился Хабрау. — Рядом с мастером, говорят, придержи руки, рядом с сэсэном придержи язык. Кто я такой, чтобы перед тобой песни распевать? У меня и рот не раскроется… — Он покраснел и хотел встать с кошмы.
Иылкыбай, нажав ему на плечо, заставил сесть на место.
— Про ту твою песню говорю. Очень уж за сердце берет. И к тому же… чтобы по воде вплавь пуститься, сначала макнуться надо, снять озноб. Сам же говоришь, нельзя песню, что из сердца рвется, в себе задавить.
После этих слов Хабрау взял в руки домбру, подсказал, что лишь попробует спеть какой-нибудь кубаир Иылкыбая, и строки, в которых он призывал к согласию и единению, пел с особенным чувством:
Имя Воин — только лесть.
Для того, кто множит месть,
Вместо ястреба гуся
Подстрелит, сочтя за честь.
Край огромный — семь племен,
Разорен и скуден он:
Набегают чужаки,
Раздирают на куски.
Разом плюнуть — море будет.
Разом встать — им горе будет.
Тем временем один за другим подходили старики, батыры из соседних становий. К концу трапезы народу возле юрты уже собралось видимо-невидимо.
Хабрау тайком поглядывал на стоявших в стороне женщин, искал с е. Удивительно, разве мало он видел красивых девушек, но почему ни одна не задела сердца? Хотя бы Карасэс — разве не из таких, чтобы полюбить без памяти? А эти усергенские черные брови, вспомнит их, и — что за наваждение? — слегка кружится голова…
Энжеташ — Жемчужинка — так звали ее. И пришла она на песенный майдан позже, потому что все заботы большой семьи, можно сказать, на одних ее плечах. Пока трех коров подоила, пока ужин приготовила…
Она совсем маленькой лишилась отца и матери, росла в доме стареющего уже дяди, не было у нее ничего своего, даже хроменького козленка, и даже хырга туе[25] ей не сыграли, нянчила детей, с малых лет была в работе, до шестнадцати жила — глаз от земли не поднимала. Нет, зла ей не чинили, голодной не ходила. Росла, как растут все другие дети. Но все равно на душе у Энжеташ была щербинка. Все взрослее становилась она, яснее и шире становилось сознание, и все глубже уходила в сердце горечь, что так и не узнала материнской ласки и некому открыть свою душу. Пела тайком песни, что слышала от девушек и молоденьких сношек, и в том находила грустной душе утешение. Говорят же, сиротки всегда певучи.