Шрифт:
На несколько лет Чацкий стал главным дураком комиксов, которые мы с Китычем рисовали в тетрадках вплоть до восьмого, выпускного класса. Пушкин в комиксах был главным бесстыдником, вытворяющим дикие непотребства. Хороший итог. Любовь Павловна может гордится.
Сочинения на дом мы с Китычем также привычно переписывали из учебника. Иногда, творчески подправив одно-два вводных предложения, чтоб запутать следы явного плагиата, иногда, если спешили во двор – один в один. Думаю, с теми же чувствами уныния и отвращения, с которыми были написаны сочинения, читала их и учительница.
«Тройбан» был нам обеспечен, «чего же боле?», как говаривал наш бесстыдник Пушкин.
Полной противоположностью унылой Любови Павловны была училка по географии. Кира Адамовна влетала в класс, как укротительница в клетку с тигрятами. Это была симпатичная крепкая баба с пышными бедрами, открытой грудью и звонким, повелительным голосом. Она никогда не унывала, казалось, работа забавляла ее. И мы забавляли ее, как смешные, но кусачие зверушки, которых надо было держать в узде. В руках ее всегда была указка, которую она то и дело пускала в дело. Нет, правда: она ею била, и весьма сильно, по спинам нерадивых и провинившихся, а иногда хлестала и по рукам. Била с азартом и удовольствием. Один раз Серега Иванов, получив по загривку, с ревом выскочил из класса.
– Дура! – крикнул он с порога.
Это сошло ему с рук, как, впрочем, и ей.
Повторяю, жаловаться на учителей просто не приходило нам в голову. Они составляли незыблемые устои мироздания. Кому придет в голову жаловаться на луну? Светит, но не греет, ну и что?
Англичанки, появившиеся в пятом классе, обладали особым шармом и статусом полу-иностранок, они имели ключик к волшебному миру, где обитали все наши любимые группы. В пятом классе английский любили все. Было невероятно интересно узнать, что стол – это тэйбл, ручка – пенсл, и, куда смешнее, кусочек мела – писовчок! Разумеется, «писовчок» надолго становился самым ходовым иностранным словом.
Пожалуй, наибольшей популярностью пользовались уроки физики и истории.
Физик, Михаил Евгеньевич Шендерович (фамилию он на первом же уроке жирно вывел мелом на доске и после этого обернулся к классу с таким видом, словно только что сделал что-то нехорошее, но необходимое), был бородатым, всклокоченным, горбоносым и носил огромные, в пластмассовой оправе, очки с толстыми линзами – типичный шестидесятник из мира альпинистов, бардов и поэтов. Когда-то он закончил «корабелку», но потом понял, что душа его лежит к учительству и поступил в педагогический институт. Не знаю, какой из него вышел бы инженер, но учитель он был от Бога.
Физикой он увлек всех сразу и на весь год. Я никогда не думал, что о скучных и серьезных вещах можно рассказывать так, словно это была интересная история с интригующим началом и неожиданным концом. Открытые от удивления рты часто не закрывались весь урок. Мертвая тишина сменялась восторженным гулом или смехом. У Михаила Евгеньевича была любимая забава – в конце урока он устраивал пятиминутку: «вопрос-ответ». Каждый ученик мог задать любой вопрос на тему «как устроен мир». Чем каверзнее был вопрос, тем лучше. Спрашивали и про температуру на Солнце, и про ядерную бомбу, и сколько звезд во Вселенной и почему замерзает вода… Я старался изо всех сил и однажды был удостоен награды.
– Миша, на этот вопрос я не могу ответить. Тайна смерти человека не предмет физики. Скорее химии, биологии… И учтите, ребята, в познании всегда существует предел: мы можем долго отвечать на вопрос «почему», но рано или поздно уткнемся в ответ – «не знаю». И так будет всегда. Мир в конечном итоге – непознаваем. Это…
И совсем тихо он добавил слово, которого явно опасался.
– Тайна…
Это слово – «тайна», для меня прозвучало тогда столь же волнующе, как спустя годы – Бог. Первый раз кто-то признал, что существует Тайна, которую не смог вскрыть даже всесильный Ленин, что не все объясняется в мире унылыми, безжизненными словами, от которых хочется захлопнуть учебник и открыть страницы какого-нибудь фантастического романа!
Редкий урок у нас обходился без демонстрации какого-нибудь опыта, и всякий раз создавалось впечатление, что физику результат интереснее, чем нам. Он суетился, раскладывая на столе пасьянс из приборов (помню даже туалетную бумагу!), азартно потирал руки, приговаривая: «Сейчас, сейчас посмотрим!», замирал на старте эксперимента и ликовал, когда опыт приводил к нужному результату. До сих пор не могу понять, разыгрывал ли физик спектакль или правда был немножечко «блаженный» – не важно. Важно, что за процессом наблюдали тридцать открытых глаз и ртов, а в головах этих тридцати нарождались новые нейронные связи, которые спасают человека от слабоумия и лени.
Я с первого же урока буквально влюбился и в предмет, и в учителя, да так, что и моя мама, слушая мои постоянные восторги, в него влюбилась. Даже Китыч со своей классовой враждебностью к учителям, к физику был благосклонен. Чтоб заслужить похвалу Михаила Евгеньевича, я готовился по учебнику к теме урока заранее, тянул руку по всякому поводу, съедая учителя влюбленными глазами. Любовь к физике я пронес до десятого класса. Теперь я прекрасно понимаю, какую фору перед всеми может получить в жизни мальчик или девочка, имея такого отца (и мать, как потом я убедился, познакомившись с семьей поближе). Это к вопросу, почему в высших учебных заведениях так много евреев.