Шрифт:
Томка, поеживаясь, прикурила от Пашиной сигареты, они все еще стояли на месте. Нет, не с этим чувством приехала сюда Томка первый раз... Тогда все у нее было впереди, сотни дорог лежали перед нею, да вот все куда-то разползлись-разбежались, как гоголевские живые раки из корзины с уловом. Но зато теперь у нее есть опыт. Теперь-то ее на мякине не проведешь. Пришла пора брать судьбу за рога. И для начала она сделала надменное лицо столичной штучки.
Что касается Паши, его живая и привлекательная физиономия выражала глубокую внутреннюю сосредоточенность. Томка снизу и немного сбоку посмотрела на него. Что ни говори, а приятно, что Паша такого большого роста: вот бегут мимо другие люди, обтекая его и уж заодно маленькую Томку, и все они копошатся где-то внизу, у подножия Паши, а он стоит себе, большой, просто огромный, засунув руки в карманы плаща, крепко стоит на земле, мысленно здоровается с Москвой. Маленькие города не по нему, эти маленькие, эти чужие, насиженные, населенные лилипутами города, понимать надо, Паша не вписывается в них, как не вписывается Останкинская башня в деревенский с коровниками пейзаж, в милые деревенские окрестности. Томка вздохнула: все-таки милые, но, увы, деревенские... По дороге Паша объяснял Томке, что если в других городах людей в основном кормят ум и руки, то в Москве главное — хитрость и ноги. Волка ноги кормят, из беды они же выносят, надо уметь успевать в разные места, где можно сняться в кино, тиснуть сценарий, опубликовать рецензию, а главное — нужно много знакомых, чтобы кто-то тебя видел, где-то о тебе слышали, то есть главное — не работать уметь, а подсуетиться. Москвич должен постоянно упражнять особую мышцу, на которой живет, и знать, как каратист, всякие там приемчики... Томка согласна была на все, пусть Паша суетится во имя их светлого будущего, а она будет работать, шить то есть, в первое время понадобится особенно много денег, как ни печально, человек без рубля — это то же, что рубль без человека... Паша усадил Томку в зале ожидания и побежал куда-то звонить, и с этого момента, как ни прискорбно, его большая фигура стала как-то уменьшаться, врастать в землю. Томка с вещами и машинкой под лавкой с тревогой следила за ним и косила глазом в сидящий по правую от нее руку «Крокодил». Паша, меняясь в лице, приходил, уходил, менял в аптечном киоске серебро на двушки, и люди, толпившиеся вместе с ним в очереди за анальгином или зубным порошком, были уже одного с ним роста. Томка начала сомневаться, что ее терпеливо ожидает квартира уехавшего в Парагвай (ты же говорил, в Мексику, Паша?) кинорежиссера. Теперь ей казалось, что всем этим людям, снующим по вокзалу, есть куда податься, одних ищут не дождутся в Коровине, других — в Строгине, одни они с Пашей как кочевники. Томка подобострастно, суетливо поджала под себя ноги, когда уборщица поравнялась с лавкой, на которой сидела она: все-таки уборщица не простая, а московская, и метла — москвичка. А Томка бог весть кто теперь. «Крокодил» с большим чемоданом убежал на родной поезд Москва — Караганда, счастливый. Рядом с Томкой села «Мода-76» (Томка никогда ничего не шила из этого хиленького альманаха), а Паша все звонил и звонил куда-то, и Томка теперь ясно видела, что впереди него и за ним в очереди к автомату стоят какие-то верзилы. Томка снова, чтобы отвлечься, стала смотреть моду: интересные люди, эти художники-модельеры, ведь их самих под угрозой лишения тринадцатой зарплаты не заставишь надеть такой кошмар, а людям вон чего понапридумывали. И тут она увидела: раздвигая толпу людей, как океанский лайнер могучие воды, величавый, огромного роста, идет к ней Паша.
— Пошли, — коротко бросил он.
И Томка заторопилась за ним, как бывало не раз и не два в их странной супружеской жизни. Они сели в такси и понеслись по Москве.
За окном пролетали нарядные, с уверенными физиономиями дома, как одна длинная застывшая река, сверкали витрины магазинов, по улицам бежали люди с озабоченными лицами, быстро-быстро, точно их гнал в спину страх куда-то не успеть, они бежали, как буквы в неоновой рекламе на Пушкинской, и тоже, должно быть, несли и заключали в себе какие-то важные и большие сообщения. Томка решила, что завтра же съездит в центр, посмотрит на живых людях наряды, зарисует некоторые детали туалетов: на человеке часто увидишь то, что еще не появилось в самых лучших журналах. Красиво, должно быть, смотрится Москва с большой-большой высоты вечером: как бриллиантовая брошь причудливой формы. В домах зажигаются, вспыхивают друг от друга окна. Упряжки лошадиных сил бегут табуном от светофора к светофору, через подземные проезды, по мосту, по широким улицам. Вереница тортов «Чародейка» плывет из кондитерской на Горького, связки бананов тянутся вдоль асфальта, бегут вприпрыжку «Королевы Марго», бьются в сетках яички по девяносто, громоздятся коробки с «Саламандрой», еле дышат цветы... Окраина. Окраина чего — Томска, Новочеркасска, Старой Руссы? Просто окраина, Коровино. Шофер притормозил, замешкался, выключая счетчик, но Паша сообщил его телу бодрость, недрогнувшей рукой протянув чудодейственную купюру, и шофер побежал выгружать из багажника вещи и даже занес их в подъезд. «Спасибо, друже», — рассеянно произнес Паша. В подъезде он ловко открыл перочинным ножом почтовый ящик, и связка ключей упала ему в руку. И они поехали, поехали, поехали наверх, под самое небо, на шестнадцатый этаж...
Томка с Пашей зажили душа в душу в прекрасной однокомнатной квартире кинорежиссера. Томка нарадоваться не могла на ковры из искусственного зеленого и оранжевого меха, покрывавшие пол и стены, а самые ворсистые — кресла. Ей казалось, что это предел роскоши, доступный только кинорежиссерам. В комнате было трехстворчатое трюмо. Паша объяснил, что хозяин квартиры усиленно ухаживает за своей внешностью. Не было письменного стола, что весьма странно для человека умственного труда, и Томка устроила «Веритас» на журнальном столике. Особенно миленькой показалась ей кухня — будь у нее своя квартира, она бы лучше не обустроилась: масса шкафчиков, белых в синюю и красную клетку, чудные занавески с оборками, тоже в клетку, повсюду расставлена дымковская игрушка, гжель, плетенные из соломки вазочки, солонка и та неописуемой красоты: бронзовый ишак везет на себе два хрустальных бочонка с солью и перцем.
Единственное, что смущало Томку, это наглухо запертый платяной шкаф; негде было повесить вещи, и поэтому пальто, костюмы и Пашины рубашки заняли все имеющиеся в доме пять стульев. В ванной на крючке Томка разместила свой гардероб. Только шкаф с его толстой, темной, лоснящейся физиономией напоминал, что они здесь гости, что пока он, скрежеща зубами, терпит их присутствие, но погодите, явится хозяин, и я натравлю его на вас, мрачно размышлял шкаф, исподлобья глядя на Томку. Другие вещи ее полюбили, например, зеркало, замутненное жизнью неведомого хозяина, под руками Томки залучилось таким добрым светом, что в комнате посветлело, как от человеческой улыбки. Ванная сияла как мраморная, она уже знала, что каждый раз, когда из нее вылезет, отфыркиваясь, водолюбивый Паша, ей недолго стоять в грязной мыльной пене: явится Томка с «Лоском», и ванна снова засверкает, как драгоценность. Телевизор, мохнатый от пыли, радостно встретил новую хозяйку и в знак своего расположения работал как зверь, даря отменное изображение, то есть видимость была такая, словно смотришь в раскрытое окно. Магазинный половичок перед дверью Томка сменила на самодельный, деревенский, сшитый из лоскутков. Вот так же и она сама послушно лежала за дверью загадочной Пашиной жизни, в которую он при всей своей болтливости, чувствовала она, ее как будто не пускал. Что-то у него делалось за дверью этой квартиры, что за космическая пыль приставала к ботинкам этого странника, где он бывал, кроме своих занятий, что за люди имели счастье видеть его и какие взгляды они разделяли? Увы, думала Томка, любимый Паша как луна: весь как будто на ладони, но есть сторона, которой ей вовек не увидеть, потому что она не космический корабль, она видит мужа только отсюда, с этой пяди земли, с этой воздушной площадки, здесь он ясен и сияет как луна. Чья неизвестная рука там, в середине Москвы, заряжает его картечью, которой он вечерами обстреливает уставшую Томку: Маркес, Борхес, Астуриас, Хичкок, Дантес, Гордон Крегг, «Восемь с половиной», «шел я с пьянки пьяною дороженькой, тихо плакал и о ней грустил...»? Томка боялась признаться себе, что речи умного Паши как-то смахивают на разговоры, которые в родном ее городке вели мамаши на детской площадке, выгуливая чад, только там вместо «Борхес» говорили «Адидас», сорок пятый размер, пушистый, с ворсом, «Риори», на высоком каблучке, отстроченный, вязаный, кожаный, натуральный, «Пума», песцовая, замшевая, дорогая, дешевая... Но все-таки Томка верила ему, и каждый раз, когда всемирно известных артистов, режиссеров и певцов он называл Люська, Оська, Вовчик, у нее замирало сердце, как от большой высоты. Паша пожимал плечами: чего такого, и они тоже люди, интересуются молодежью и лично им, Пашей, который пока еще копит знания в различных областях искусства, а потом всем как покажет! До одиннадцати часов утра Паша спал, накрывшись с головой одеялом, потом принимал душ, брился, завтракал и уезжал в свою блестящую, полную Арменчиков и Наташек, мировых знаменитостей, жизнь, вращался там как новая, еще не классифицированная звезда среди прочно сияющих на небосводе светил.
Томка ждала его до глубокой ночи, прислушиваясь к звуку лифта. Она подсчитала, что лифт подымается на шестнадцатый этаж, когда не торопясь досчитаешь до сорока; когда он замирал где-то на тридцати трех, она разочарованно переводила дыхание: не он. Если же лифт останавливался на их этаже, Томка приникала к глазку: увы, незнакомые соседи, черт бы вас побрал, друзья мои, кто еще имеет право, кроме него, подыматься так высоко?
Большим развлечением было для нее писать домой письма. Не всю правду писала матери Томка. Кое-что она преувеличивала, кое-что явно сочиняла, зараженная Пашей этой любовью к сочинительству. Например, она писала, что устроилась в ателье по пошиву верхней одежды, что они с Пашей часто бывают в театре и на выставках. Томка вздыхала, оторвав ручку от бумаги: даже в кинотеатр «Ереван», ближайший, и то ни разу не сходил с ней занятый Паша. Еще приятнее было получать письма, доставать их из почтового ящика, точно это простое действие как-то укрепляло ее позиции в этой квартире.
Днем Томка шила. Из недорогой холщовой ткани она разом раскраивала четыре платья на сорок шестой размер, как метеор отстрачивала их одно за другим и на кинорежиссерской пишущей машинке на красной атласной ленте печатала: POIEX, а потом продавала эти самозваные польские платья у входа в большой универмаг. Как-то неожиданно для себя она на это решилась — и пошло-поехало.
В общем-то все правильно, тряпки модные, на совесть пошитые (не принимая в расчет их смутного будущего), в магазине за такими очереди. Возле универмага — подземный переход, там кипит тайная подземная жизнь, снуют в полинявших старых пальто, из-под которых топорщатся многослойные юбки, цыганки с карандашами, зажимами для волос, стоят женщины почтенного вида с многозначительно приоткрытыми сумками, мужички в кожаных куртках прохаживаются взад-вперед и что-то шепчут прохожим на ухо, старушки с бумажными цветами (неподалеку кладбище), с веночками, букетиками. Вся эта жизнь к открытию универмага сворачивается, расползается, и тогда переход служит тому, чему и должен служить, — люди идут по нему от продовольственного магазина к универмагу, где раз в неделю стоит Томка с большой сумкой и бормочет, глядя в пространство: «Платье модное, модное платье». Томка безошибочно выбирает из толпы тех, кто не станет пробовать на зуб ее POIEX, кто, натянув в кабине туалета поверх свитера и брюк ее платье, торопливо лезет в кошелек.
Наступила зима. Томка по-прежнему шила, а Паша учился. Ближе к ночи он являлся домой совершенно измученный, валился с ног в постель. Бедняга был все время занят: то ездил куда-то на натуру, то бежал на просмотр, то сидел в библиотеках, но занятия не пропускал, по крайней мере так он говорил Томке. Временами Паша делался нервным и суровым, на козе не объедешь, и Томка тащила сама из магазина сетки с картошкой. Потом делался оживленным, остроумным, мягким, что-то строчил, лежа на диване, куда-то бегал названивать по автомату, отмахиваясь от Томкиных вопросов. Но Томка не роптала, она всем была довольна, только бы не тратил Паша так много денег, никак нельзя Тотоше на костюмчик выкроить. Не тратить Паша не мог, он терпеливо объяснял Томке, что без денег нужных знакомств не заведешь и что он не привык жмотиться. «Ты ведь все-таки стипендию получаешь, — допытывалась Томка, — где ж она?» — «Это на кофе», — мягко объяснял Паша. Томка вздыхала, доставая очередную десятку. Впрочем, Пашино транжирство не очень ее огорчало. Спина побаливала от сидения за машинкой, но Томку поддерживала мысль, что трудится ради прекрасного будущего. Не заставлять же Пашу, в самом деле, вагоны разгружать!
Бедная! Пришел день, и от Томкиных прекрасных надежд не осталось ничего...
В этот промозглый февральский день, когда в воздухе витало что-то колючее, болезненное, Томка, проводив Пашу до Новослободской, вернулась домой и тут же села за машинку. И тут она услышала, как в замочной скважине проскрежетал ключ. Томка выскочила в коридор. На пороге появилась высокая полная женщина, втиснутая в кожаное пальто как толпа пассажиров в троллейбус. В руках она держала кожаные чемоданы. Увидев растерянную Томку, женщина хмыкнула и произнесла: