Шрифт:
– - Да как же ты...
– - повторил он еще раз и, смутившись, вытащил руку из кармана: -- Ведь это -- преступление!
– - Так... Правильно...
– - отчетливо выговорил хозяин.
– - Грех. И вспомянется он еще на ком-нибудь, -- этот грех.
Мужик замолчал. Молчал и Никонов, и черная стена тьмы придвигалась все ближе. Если бы хозяин тоже начал кричать, ругаться, было бы лучше. А он только переждал долгую паузу и продолжал говорить, не возвышая голоса и не глядя на Никонова.
– - Вот, вы в барской пролеточке ездите... и спинжачок на вас... Стало быть -- барин. Совсем вам наши мужицкие-то горести и не нужны. Все спят -- и вы бы спали, по-хорошему. А вы огорчаетесь. Чего ради?
– - Послушайте... Барин я или нет -- это, конечно, все равно. Душа-то ведь и у меня есть. И если я слышу, что человек страдает, должен я знать, наконец, что здесь такое... за этой дверью...
И Никонов опять почувствовал прилив гнева и ненависти к этому человеку, который так спокойно смотрит на его возмущение. Он договорил, задыхаясь и опять крепко сжав кулаки, так что ногти вонзились в мякоть ладони:
– - Вы должны... понимаете... вы не имеете права... Кто здесь?
– - Мужик там. Черный человек, не ваш. Хотел выше подняться, да крылья обломались.
– - Как же вы смеете...
– - Нет, нет. Не надо открывать без нужды. Тревожить его. Брат у меня там... Без ума он.
– - Брат? Без ума?
– - не сразу схватывая мысль, протяжно повторил Никонов.
– - Я все-таки не понимаю. Он... помешанный?
– - Убогий. Ум-то весь люди добрые по кусочкам у него разворовали.
Слова были темные, как ночь. Но, должно быть, в словах этих жила правда. По крайней мере, Никонов сразу поверил им. Поверил, но не понял.
– - Вы должны рассказать мне... И все равно, это невозможно, возмутительно... Разве можно запирать на замок одного больного, без помощи, в какой-то конуре?
– - Так. Не хорошо ему там. В больницу возил. Разов пять возил. Веревками к грядке прикручивал, чтобы не бился. Не приняли. А людей он не любит -- прячется, когда спокоен. Ну, когда накатится то, еще своих домашних, ничего себе, терпит. А на чужих бросается. И все зубами норовит за горло... за горло... как волк.
– - Но ведь это значит...
– - начал соображать Никонов, -- это значит, что вы его заперли для того, чтобы он не бросался на нас, приезжих? Да? Когда мы стояли под дождем и ждали, вы заперли его? Да?
– - Так, так!
– - кивал головой хозяин.
– - Потому что нельзя иначе. Люди заплутались, дорогу потеряли, обмокли... Как не пустить?.. А он сейчас зубами за горло... Часто запираю. А что стонет он -- вы не бойтесь. Он и на воле стонет. Боль в нем такая есть. Сидит внутри и гложет. Сидит и гложет, а ему мочи нет терпеть.
– - И... давно это с ним?
– - несмело спросил Никонов. Ему было стыдно и больно, так больно, как будто та боль, что сидела в помешанном, заразила и его. Сразу, после немногих слов хозяина, все было теперь ясно и просто, и поэтому было еще ужаснее, чем представлялось в воображении.
– - Давно. Сюда таким уж привел. Да что говорить... Скучно вам будет, дело не барское... Вы бы спать легли. Притомились, поди, с дороги. Все спят.
– - Нет, я не могу. Вы должны рассказать мне... И кроме того, -- извинить... Если бы я мог предполагать, я нашел бы другое место... Ночевал бы в степи... Но не так... Ведь это же страшно!
– - Гроза была. А грозу он тоже не любит. Боится. Замрет весь, похолодеет, когда по небу раскатится. Здесь, в Кочках, ему хорошо еще... А в селе, куда мы из России приехали, первое время очень мучился. Скорбел.
– - Скорбел?
– - бессознательно повторил Никонов.
– - Так. Сначала был он тихий совсем. Только скорбел душой и молчал. Не открывал рта, не говорил ни с кем. Так... А вы бы спать легли...
– - Да нет же... Послушайте! Сейчас темно. Выпустите его, он никого не увидит.
– - Нельзя: подкрадется тихонько, словно кошка, и придушит. Тут уже было раз... Едва отняли. Нельзя. Совсем ожесточен человек... Вы вот, барин, молодой еще. Душа у вас не заскорузла. Вы понять можете... Если, например, родился человек нищ и несчастен, как Лазарь, и определили его с самого начала к богатым людям, под столом крошки лизать. А человек тот крошками-то недоволен. Он, может быть, умом своим много выше тех поднялся, кто над ним сидит. И будет ему обидно, и дух у него возмутится. "Не надо мне, скажет, ваших крошек, пусть их псы шелудивые жрут. Хочу сесть за стол и вкушать с вами, с богатыми, вровне". Захочет человек подняться, ан нельзя, -- прикован. А богатые учнут его каблуками по убогому лицу бить и приговаривать: "Знай, убогий, свое место. Мы и то тебе великую милость оказываем". Ожесточится такой человек, или нет?
– - Ожесточится!
– - тихо согласился Никонов, с нелепым вниманием всматриваясь в нагоревшую черным грибом светильню сального огарка.
– - Ожесточится...
– - Так вот же и брат. От этого он и ум потерял. Ум у него был большой, а труд -- тесный. Приковал его этот труд к земле, к грязи -- и никаких. Не дал простору. Бился, бился он в этом труде, а видит -- кроме крошек, ничего не перепадает. И уже как бился! Все хотел грошей накопить. В больших летах самоуком грамоте обучился. Толстые книги стал читать. Днем работает, а ночью читает. Никогда ему отдыха не было. На что крепкий был человек, а извелся: прозрачный стал с лица, восковой, словно схимник... Ну, грошей не накопил, а в город таки ушел. К тому времени я оженился, и, стало быть, в семье работница прибыла... Ушел брат в город и поступил на фабрику. И все ходил слушать, как господа о науках читали. И письма посылал нам очень чудные, вроде как песни сложены. Хорошие письма. Про тяжелую крестьянскую долю писал и про сытых, что праздно живут да жиреют... Только недолго это было, а потом на год целый и слух об нем всякий пропал. Полагали мы, что заболел либо помер.