Шрифт:
Куратор и Дакворт переглядываются.
Уэйлон роется в своей сумке, ища другой тридцатипятимиллиметровый объектив.
Дакворт поворачивается и смотрит на Табби и Тимми.
— Мы оставим вас на пару часов, а потом вернемся и поглядим, что получилось.
Табби и Тимми смотрят друг на друга. У Табби урчит в животе, и она краснеет.
— Мне бы воды, — говорит она. — Пожалуйста. Дакворт смотрит на подчиненного.
Уэйлон берет большой пластиковый стакан. И передает его учительнице Тимми.
— Пожалуйста… — И кивает на свою камеру, словно давая понять, что он при исполнении.
— На третьем этаже есть фонтанчик, — сообщает Табби.
— Да, на третьем, — говорит Лес Дакворту.
Постукивая себя по подбородку и улыбаясь Табби, Дакворт обращается к учительнице:
— Этель, будьте так добры.
— Та вода ужасно теплая! — кричит Тимми. — Как дерьмо, говорю вам.
Фортепианная пауза
Эмма бродит по коридорам МСИ, позабыв про пластиковый стакан в руке. Глаза ее блуждают — она и ее подруги называют этот рассеянный взгляд «музейным». Слишком многое нужно обдумать и взвесить. Произведения искусства, охватывающие полувековой период истории, превратились в размытое пятно на периферии зрения, а перед мысленным взором учительницы стоит работа Тимми — первобытный образ Хаоса. И работа Табби, эфирный (или это слишком грубо?) образ Порядка. Эмма думает о своем отчиме, Мортоне. Он бы оценил и то, и другое, но отдал бы предпочтение тонкости Табби.
Уга-чака, уга-чака.
Путь к питьевому фонтанчику преграждает желтая табличка с надписью «Мокрый пол». Эмма решает, что она уже взрослая, ей тридцать лет, а Табби хочет пить, поэтому никакие таблички ее не остановят. Женщина чувствует, что это решение, это пофигистичное отношение, отзывающееся давним дежавю, когда в возрасте Тимми она наотрез отказалась от уроков игры на фортепиано, внушает ей воинственность. (Ей было тяжело все время держать спину.) Она решительно подходит к питьевому фонтанчику в углу, делает несколько глотков и вытирает с подбородка каплю. Тимми был прав. Вода теплая, как дерьмо.
Внимание Эммы привлекает порхающая по музею бабочка. Она облетает африканскую скульптуру, а затем исчезает в тени. Фигуры двух обнимающихся мужчин, а может, женщин: они соприкасаются промежностями, и пол не определить. Эмма дотрагивается до скульптуры. В ее груди вспыхивает пламя.
Летом, когда Эмме было тринадцать и ее подружки дружно покупали новые бюстгальтеры, она ходила сутулясь, чтобы скрыть не новую грудь, а ее отсутствие. Увеличились у нее только бедра. Она чувствовала себя ужасно непропорциональной, этаким раздувшимся колоколом. И стала носить куртки. Армейские, морские. Покупала их в благотворительном магазине. С одной стороны, стильно, с другой — не привлекает внимания. Девочка низко опускала голову и ориентировалась в школьной толпе с легкостью невидимки. Река учеников, движущиеся разноцветные точки, подчиняющиеся звонку. Эмме было комфортно в толпе, в этом потоке незаметности; на выпускном балу и школьных вечерах встреч бывших учеников она всегда скользила в потоке. Всегда была четвертым или шестым вариантом для мальчиков, которые хотели танцевать, но имели в уме всего три варианта.
А теперь Эмма уже седьмой год преподает, она снова дома, снова в толпе. Тесные коридоры, движущиеся потоки учеников, которые смотрят только друг на друга. На своих уроках она использует новые технологии: веб-трансляции, подкасты, фильмы. Садится в конце класса и вещает в темноте. Она невидима. Темнота ее кокон. В первый год преподавания ей не терпелось выйти перед классом. До первых тычков. Ее кололи карандашом. Ножницами. Транспортиром. Теперь она тратит все силы на то, чтобы пережить очередной день, неделю, месяц, дотянуть до следующих каникул.
Эмма чуть было не стала энтомологом. Она изучала насекомых, в частности бабочек. В детстве у нее была изысканная коллекция. А на комоде лежали морилка и булавки. Ее отчим, Мортон, сделал ей деревянную энтомологическую коробку для хранения пойманных экземпляров. Он был моложе других отцов. И красивее. И относился к Эмме как к родной дочери.
— Не волнуйся, солнышко, — сказал Мортон, когда тем летом застал ее перед зеркалом, осматривающей свое тело в поисках изменений. И вытер руки о промасленный комбинезон. Сколько бы она ни отстирывала, эти жирные пятна было не вывести. Как и грязь из-под его ногтей. — У моей маленькой гусенички еще отрастут крылья. Будешь красивее монарха.
Тем летом Эмма мечтала, что на выпускной ее поведет он. Она мечтала кататься с ним на монстр-траке, с которым он возился вечерами и на выходных. Даже когда нашла в сарае, в металлическом ящике для инструментов, порножурналы.
Она тайком изучала их, листая захватанные, жирные страницы. Сейчас они кажутся совсем старомодными. Почти стильными. Много лет спустя она конфисковала такой же журнал у одного ученика. Позировала такая же девушка. С такими же волосами. С такой же фигурой. Только тени для век были другого цвета. И форма груди. Интересно, эта перемена обусловлена генетикой? Или издательской модой?
Тем летом отчим снова застал Эмму перед зеркалом: она нарядилась в его обтягивающую майку-алкоголичку и внимательно рассматривала себя. Мортон увидел один из своих журналов, лежащий на ее кровати. Он ничего не сказал, лишь поцеловал девочку в лоб и приготовил ее любимое блюдо: филе лосося на гриле. На той же неделе Эмма заметила на дне гриля пепел и обрывки сожженного журнала. Неужели он сжег всю свою коллекцию?
Обещанные перемены так и не наступили. Крылья не выросли. А на ярмарке штата в Миннесоте, когда из динамиков системы оповещения заиграла песня Би Джея Томаса, монстр-трак Мортона перевернулся, он отлетел на пятьдесят шагов и его шлем вместе с черепом раскололся о бетонное заграждение.