Шрифт:
— А мы с вами как, не мешаем маэстро? Не слишком здесь галдим? Словечко «галдим» в устах его звучит совершенно неожиданно и неуместно, да и сам вопрос кажется Роберту как бы из другой пьесы, словно Сальери-Смоктуновский говорит вдруг в манере Юрия Никулина.
— Не думаю, — говорит он озадаченно, — Не думаю, что он нас вообще слышит… Но орать при этом, разумеется, не следует, — добавляет он на всякий случай,
— Ни боже мой. Наоборот. А как здесь у вас насчет «жучков»?
— Каких жучков?
Господин Фираго меняется на глазах. Куда девается розовый надувной шарик с поросячьими манерами? Перед Робертом стоит озабоченный и внимательный джентльмен, склонный, правда, к полноте, но при этом вполне элегантный и даже значительный.
— Я, собственно, имею в виду записывающие устройства, — поясняет он деловито, — Как тут у вас насчет?
— Не знаю, — говорит Роберт, от удивления рассердившись, — А в чем, собственно, дело?
— А в том дело, что я хочу поговорить с вами сейчас о довольно интимных вещах. Можно? Или лучше не рисковать?
У Роберта мелькает мысль, что с папаней случился приступ мании преследования пополам с манией величия, однако господин Фираго эту мысль немедленно развеивает.
— Вам большой привет от Германа Тихоновича, — говорит он, еще основательнее понизив голос и глядя Роберту прямо в глаза — зрачки в зрачки, совершенно так, как некогда делал это сам Герман Тихонович.
И хотя Герман Тихонович в своей роли смотрелся безусловно гораздо более убедительно, но и у господина Фираго получается тоже очень даже недурно.
«Так, — думает Роберт, почувствовавши неприятный холодок в подвздошье, — Начинается. Квартал прошел, и ничего, оказывается, не кончилось. Эти не отпускают: рубль за вход, четвертной за выход…»
СЮЖЕТ 23/4
— Спасибо, — говорит он, стараясь, чтобы голос звучал по возможности ровно, но, видимо, то ли с голосом у него, то ли с лицом что-то делается не в порядке, потому что господин Фираго вдруг усмехается (не без тонкости) и продолжает:
— Герман Тихонович просил меня узнать, как продвигается ваша рукопись. Три месяца уже прошло, хороший срок, роман можно успеть написать.
— Я не романист, — говорит Роберт, с трудом побеждая в себе желание облизнуть губы. Сухие губы — клейким языком. Мерзость какая.
— Само собой, — тут же соглашается сотрудник Германа Тихоновича, он же — в недавнем прошлом — папаня, — Само собой, кто бы спорил. Но — все-таки? Это не я, это Герман Тихонович интересуется. Когда все-таки можно ждать обещанного?
Тут, разумеется, напрашивается «обещанного три года ждут», но это слишком уж жалко, мелко и злобно. И беспомощно.
— Я предпочел бы говорить на эти темы с самим Германом Тихоновичем, — говорит Роберт.
— Понятное дело! Но раз уж я здесь, то как ему передать?
— Так и передайте, — говорит Роберт со всей возможной твердостью. Слово в слово.
— Господи, да вы не волнуйтесь! — восклицает господин Фираго, — Не хотите — не надо. Конечно, так и передам. Слово в слово. Что вы, в самом деле, Роберт Валентинович! Даже с лица спали, ей-богу. Работайте себе спокойно, мы не спешим. Никто вас не торопит. Главное, лишь бы дело делалось…
Роберт не отвечает, и господин Фираго тут же совсем отступается, спешит, снова делается папаней — озабоченным и слегка дураковатым, прощается, суетится фарфоровым личиком.
Роберт, держа каменное лицо, провожает его в прихожую, подаёт пальто, шарф, шляпу. Кейс. Господин Фираго пыхтя упаковывается, спрашивает озабоченно:
— Значит, вы полагаете, он меня еще вызовет?
…и, не дожидаясь ответа, двигается на выход, да так споро и энергично, что Роберт еле поспевает отпирать перед ним двери. Прощаются у решетки.
— Очень на вас рассчитываю, Роберт Валентинович, по моему делу. Если будет малейшая возможность, попытайтесь его подвигнуть, так сказать… Мальчик не расстается со скрипочкой…
Роберт кивает. Ему очень хочется что-нибудь сказать напоследок (для передачи Герману Тихоновичу персонально), что-нибудь веское, значительное что-нибудь, но он не знает, что именно. В голове у него вертится только:
«Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас?»
Это и крепко, и веско, но абсолютно не соответствовует ситуации. Поэтому он не говорит ничего. Он даже не прощается. Потом он возвращается на рабочее место, извлекает из нижнего ящика стола папку с рукописью и бездумно перебрасывает несколько страниц. Пытается читать, но тут же оказывается, что он ничего перед собою не видит, кроме поросячьего личика папани с внимательными глазами Германа Тихоновича. Сволочьё. А чего ты, собственно, от них ожидаешь? Что оно все само собой потихонечку изноет и рассосется? Нет, миленок: рубль — вход, четвертной выход. Но ведь я и рубля вам не платил, вы меня бесплатно к себе запустили. Професс-сионалы…