Шрифт:
Так что можно было, пусть и с натяжкой невеселой, считать, что ему еще повезло, а то хоть в бомжи. На дачу к Раисе, по-родственному.
А весна тянула — и с теплом, и со всем остальным, чего от нее ожидали. Ничего не ждал от нее, может, лишь он один… или уж все их, ожиданья отпущенные, порасходовал без толку, поразмотал? Да и сколько им ни быть, не обманывать.
II
С дровами через неделю дело решилось: за две ездки с Федькой-Лоскутом к брошенной и полурастащенной уже ферме приволокли на тросу с десяток бревен, одно теперь оставалось — пили, коли да складывай. Лоскут поставил свой трактор-колесник на горушку, помагарычить зашел.
— Да-к ты надолго ль? — спрашивал не в первый раз, оглядывая бедняцкий, ему-то куда как знакомый обиход избы, тетешкал стакан в руке Федька. Пил он трудно, и нехорошей была эта примета: такие и останавливаются не сразу, с трудом. — А то да-к еще притартаем дровья, что нам…
— Не знаю. — Паспорт свой, малость подумав, он уже отдал в сельсовет, на прописку; а выписаться, в случае чего, недолго. Нет, умница все ж Гречанинов — уговорил, еще в Днестровске гражданство ему российское выхлопотал: какая-никакая, мол, а мать… Мамаша, нечего сказать. Отбрыкивается от детей своих как может, и нагляделся он, сколько люду русского мотается теперь без призору всякого, отовсюду ж гонят нас, где обжили все, обустроили, измываются как хотят… — Как сложится.
— Ну и складывай. А то скучно, — пожаловался Лоскут, моргая рыжими ресницами, и все лицо его блекло-рыжим было, безбровым и будто выгоревшим, одни глаза голубели по-младенчески бездумно как-то. Лет на несколько если старше его, не больше, и детвы полон дом, сразу и не сочтешь- четверо, пятеро ли. — Скучная нам житуха, Васек, пришла — не сказать… Ни работы путевой, ни веселья. Так, промеж пьяни все… вполпьяна. А ты б, может, бабенку какую — помоложе, ребяток бы; оно б, глядишь, и…
Василий дернулся, враждебно буркнул:
— Что — «глядишь»? Куда — глядеть?
— Ну, как: в жизню… Как же-ть с твоими-то случилось? Прямо и сына, и… Кто она тебе, жена была?
— Как случается… — Сеструха разболтала, всех известила — хотя о своем-то каком деле или интересе словечка у нее не вытянешь, у хитрованьи. Ну, родню не выбирают, да и не из кого уже — какая ни есть, а одна из всех осталась… Да вот соседи. Но и рассказывать о своем, тем более жаловаться тоже отвык давно, отучили добрые люди. — Мы, Федьк, давай это… без этого. Что нам, поговорить не о чем?
— Не, я ничего… — будто сробел даже Лоскут. — Как — не о чем? Шабры, чуть не годки, считай… Так что делать-то думаешь?
— Да вот, — первое попавшееся сказал он, — маракую: сажать ее, картошку, нет? Там никто на деляну нашу не сел?
— На речке-то? Не-е. Ну, Ампилогов в первый год как-то сажал… отсажался. Да-к без картовки как тут жить? — Он так и говорил — «картовка», на манер всех Лоскутовых, как мало у кого держался у них в роду старинный «разговор». И в самом деле, как? — Не, пропащее это дело. А тебе тогда, брат ты мой, погреб перекопать надоть, вконец рухается. Сам глядел: бабка, мать твоя, просила, я и лазил — за капустой, тем-сем… Отсеемся вот и махнем в лесхоз… что тебе, дубков на накатник не выпишут? Или пару плит притащим, бетонных; но, знаешь, холодны для картовки, погребку над ними тогда надоть…
Сидели, говорили — больше Лоскут, шишайским кислым самогоном разгоряченный и памятью, она у него как цыганкин карман оказалась, безразмерный, чего не вынимал только; и нежданная зависть взяла: сидеть бы ему дома, дураку, никуда не высовываться, счастья дурного не ловить на стороне — глядишь, целее был бы.
О ком жалковал сосед, так это о младшем, Мишке: ладный какой же был парнишечка, незлой, что ни попроси — сделает… да и ты-то — веселый же был тоже! И он соглашался — да, из них, братьев троих, самый башковитый Мишка был, тройку из школы редко принесет когда, и учителя его любили, не то что нас обалдуев… Лоскут кивал усиленно, махал руками: ну, а когда Семена Вязовкина в траншее придавило, в силосной — вспомни! — это ж он один из мальцов из всех сообразил, Мишка… скок в трактор, первую врубил и вперед! А то б замяло мужика под гусеницу, инвалидом навек… Василий не помнил — в отъезде, видно, уже пребывал, в техникум дружки сблатовали учиться, в индустриальный. Это его-то, кому по характеру век бы на земле сидеть, земляным бы делом жить. Как он был мужик мужиком, так и остался им это-то в себе успел понять, узнать…
И Мишку — зачем он Мишку сдернул на юга эти проклятые, когда ему б учиться, пусть бы на одних корках хлебных, а учиться?!
Бутылка пустая была уже, а на душе тошней некуда… Деньги достал, сунул Федьке: "Сходи, литровку возьми сразу… что за ней бегать то и дело, девка, что ль? Не мальчики. Помянем братов моих".
Дело к ночи шло, и пока Лоскут ходил, самогонку искал, он растопил печку. Вспомнилось, как ходил с Иваном в кусты по речке, сушняк всякий и хворост на растопку собирать — чем-то их надо было разжигать, кизяки, а других дров тут сроду не водилось, степь. Братан, как старший, топором орудовал, а он стаскивал все в кучи на опушку, продираясь сквозь заросли уремного, первыми заморозками прихваченного уже и сыпавшего узкой листвою ивняка. Потом Ванька, скинув с себя все, даже и трусы, в несколько саженок перемахивал студеный, едва ль не до дна проглядываемый омуток со сгнившей вершей на берегу — тогда уже закалялся, в военное готовился училище, — и они сидели на жухлой траве у костерка, отца ждали, который должен был подъехать за хворостом на рынке*; скотником вечным был отец, от него и пахло-то всегда сеном с силосом и навозом. По-осеннему тихо и пусто было на речке, и лишь отдельные невнятные клики дальней, пластавшейся где-то над селом грачиной стаи доносило сюда — звали, тоскливые, куда-то лететь отсюда, из немоты этой, безответности земной и небесной, к иному…
Склады боеприпасов под Хабаровском рвануло так, что даже и в глухой ко всему, кроме дележки власти и деньги, столице услышали. Гадали, толковали диверсия ли, о жертвах и вовсе как-то невнятно сообщали, вроде как о пропавших без вести, потом быстро замяли все это вместе с разговорами и какими-либо упоминаниями — не было, нету… Извещенья и тела без огласки, как водится, рассылали-развозили, и что там от капитана Макеева запаяно было в гробу — знали, может, сослуживцы лишь одни, жене с дочкой не показали. С похорон от невестки, какую он и в глаза-то никогда не видел, только письмо получили с фотокарточками — яркими по-нынешнему, словно бы и праздничными, когда б не лица и красным с черным обтянутый гроб в нарядном цветнике венков… все расцвечено теперь радужной какой-то, зазывно-яркой гнилью, и чем разноцветней, тем гнилее. Чего доброго, а хоронить научились, попривыкли. Чуть не месяц по раздербаненной, с последних катушек съехавшей стране шло к нему в Днестровск письмо, нет-нет да переписывались с братом, адреса-то имелись; и запоздало и оттого, казалось, еще мучительней гнуло хотя к чему он мог успеть, к кому? К Ивану, солдату? Так он и сам по тому же краю, под этим же ходил, и судьбы не запередишь. Но мать, как мать-то с ее сердцем больным снесла все, перемогла?.. А только что женился как раз, в долгах как в шелках, следом и переезд затеяли к тестю на хутор из общаги при электростанции, где слесарил Василий несколько уже лет, где и с Оксанкой сошелся, — не вырваться, только и смог, что сестре дозвониться кое-как, через пень-колоду, через все границы…