Шрифт:
Ты наблюдаешь за девушкой, бросающей шарики в пирамиду из мятых жестяных банок; после каждого броска она заправляет волосы за уши, а ты думаешь: по правде говоря, ее имя попалось тебе на глаза по чистой случайности, ты ведь не из тех пенсионеров, которые каждый божий день с любопытством, доходящим до фанатизма, штудируют некрологи (будто им не терпится наткнуться на собственное имя: наконец-то про них в газете!), нет, и сперва ты припомнил ее новую фамилию (девушка негромко и удовлетворенно вскрикивает, попав по банкам, хотя пять нижних устояли), а уже потом заметил имя, вернее, сочетание имени (которое ты никогда не забывал) и новой фамилии, которую ты поначалу не узнал, прочитав ее рядом с именем мужа (которое ты, в сущности, не помнил) непосредственно под крестом (теперь девушка в тире начала новый раунд, а ее, очевидно, парень, дав необходимые инструкции, снисходительно наблюдает за ее стараниями; после полного промаха она сбивает самую верхнюю банку, причем все остальные банки даже не шелохнулись, что, пожалуй, не легче, чем сбить всю пирамиду, заслужив тем самым возможность выбрать приз). Ты сделал нечто странное, совершенно тебе несвойственное, когда, признав ее фамилию, начал листать телефонный справочник, пока не отыскал ее имя, и адрес, и номер телефона (оставшиеся попытки девушка тратит безрезультатно, а ее, очевидно, парень, расплатившись с женщиной за прилавком несколькими монетами, берет в правую руку мяч и отступает на шаг; делает мощный бросок, но промахивается). Ты бредешь дальше, устремляя свой одноглазый взгляд поверх крыши автодрома, поверх мчащихся гоночных машин, которые намалеваны на его безвкусных задниках, в направлении виднеющегося за ними настоящего парка по ту сторону широкой улицы, где явно зазеленела трава, пусть низкая и неопрятная, примерно на три недели раньше срока; и все-таки, когда ты закрываешь глаза, почувствовать шеей солнечное тепло возможно разве что как следует сосредоточившись и призвав на помощь воображение. Воздух холодный.
Не мысль о смерти. Нет, это не из-за нее ты с наступлением весны всякий раз чувствуешь боль, как бы некий холодок, будто глотнул воды после камфорных драже, это, пожалуй, не столько боль, сколько отчаяние, скорбь, но из-за чего? — думаешь ты и продолжаешь: из-за непрожитой жизни; не горе или страх, вызванные тем, что спустя определенное время ты перестанешь испытывать что бы то ни было (с возрастом смерть пугает тебя все меньше), а гнетущее ощущение, что ты так ничего и не испытал, не пожил настоящей жизнью и, главное, что искать другого опыта уже слишком поздно или, скорее, что реальные события твоей жизни, возможно, расходятся с предназначавшимся тебе опытом, что ты нечто упустил и сам не знаешь, что именно, а теперь уже слишком поздно и вся твоя жизнь в каком-то смысле пошла насмарку, проигранная игра в жмурки. Но, пожалуй, хуже всего, думаешь ты, эта жуткая догадка, что иначе и быть не могло, что ничего бы не изменилось, уж точно не в сколько-нибудь значительной степени, даже если бы ты принимал другие решения, сходился с другими людьми, жил в других местах, получил другую профессию, стал мужем и вдовцом другой женщины и так далее, что другое сочетание всех этих факторов не облегчило бы боль, которую ты испытываешь весной (как сейчас), и это при том, что ты вообще-то терпеть не можешь зиму, а весну, наоборот, любишь и потому радуешься ее приходу. Но с чего бы тут радоваться?
Полки снизу доверху заполнены причудливыми нейлоновыми существами кричащих расцветок, по большей части вариациями на темы обезьяны и медведя: на нижней полке мелкие и неказистые, бурые, бирюзовые или ядовиторозовые, эмбрионоподобные, на следующей — ряд игрушек покрупнее, зеленых и апельсиново-желтых, с черными отметинами вроде чумных бубонов, в сидячих позах, с острыми черными мордочками, будто у колли, и как бы распахнутыми для объятий лапками, а две верхние полки метр за метром уставлены по-настоящему крупными зверьками, среди которых попадаются слоны с синим пятнышком на хоботе, но большинство составляют какие-то еноты с поперечными, как на тюремной робе, мрачными полосками на шкурах, темно-зелеными, желтыми и рыжими, наподобие ущербной радуги, у некоторых морду пересекает горизонтальная темная полоса, то в районе пасти, будто кляп, то в районе глаз, будто карнавальная маска, среди них затесалось и несколько белых медведей с розовыми бантиками на шеях, верхними (вытянутыми вперед) и нижними лапами, а также мордами телесного цвета, черными носами и круглыми черными глазками; из-за своих белых голов и формы ушей они напоминают карикатурные изображения Дантона (в напудренном парике). Нескладный, тщедушный, сутулый юноша с тонкими усиками мерзнет (все время пряча руки в карманы) у павильона в ожидании желающих сыграть в лотерею.
Ты помнишь его наизусть. Но пока не набирал. Неудобно звонить сейчас, так скоро после смерти ее мужа, будто стервятник какой-то, думаешь ты, к тому же за те почти сорок лет, что вы не виделись, она состарилась и подурнела (как и ты). Этот довод убеждает тебя не до конца, есть что-то еще, и как раз в тот момент, когда нескладный молодой человек вручает одного из игрушечных зверей (в тифозной сыпи) пожилой, хорошо одетой женщине (та счастливо улыбается), ты понимаешь, что она нужна тебе не сейчас, она нужна тебе тогда, в тот раз, почти сорок лет назад, а не сейчас, ведь, стань она твоей сейчас, все равно оказалось бы слишком поздно, ничего из этого не вышло бы, только остатки, крохи, труха, сор, пыль совместной жизни, так называемый склон лет, вы просто сидели бы и ждали, пока один из вас умрет; рядом с общим отсутствием будущего и надежд даже переломы костей и инфаркты миокарда, проблемы с простатой и больные бедра, выпадение волос и варикозные узлы — это сущие пустяки. От вас осталось ровно столько, сколько нужно для поддержания тоски по вам прежним, будто пара почти истаявших, мигающих свечных огарков, которые еще освещают пустые бутылки и стаканы, объедки и промасленные скомканные салфетки под сиплый храп хозяина дома.
Изможденный мужчина с признаками алкоголизма на лице засовывает пробку в ствол пневматической винтовки и сам взводит курок, а потом, не глядя в глаза, передает оружие тебе. Нет, рука у тебя твердая, пока что никакого старческого тремора, видишь ты (своим единственным глазом) хорошо и не забываешь про эту хитрость — спустить курок после выдоха, в ту секунду, когда тело находится в состоянии покоя и потому (теоретически) неподвижно (а не задерживать дыхание на все время, как поступают дилетанты); правда, тебе уже не хватает гибкости, чтобы поставить локоть опорной руки на бедро. Зато не приходится зажмуривать глаз при выстреле. Ты промахиваешься. Мишенями служат какие-то (бурые) жестянки размером приблизительно со спичечный коробок, а расстояние до них составляет метра три-четыре. Все время, пока работник тира готовит винтовку, что-то на территории парка притягивает его взгляд, и он не прекращает туда смотреть, когда передает тебе оружие. Ты опять промахиваешься. Но, если поразмыслить, это тоже не совсем верно, думаешь ты; скорее уж ты похож на собаку, на хозяйского пса, который, прошмыгнув в комнату утром, когда свечи давно догорели, жадно набрасывается на кости, жилы, пленки, застывшую подливу, холодную картошку, потому что в праздничной суматохе его забыли покормить.
Ты промахиваешься и на третий раз. Тебе вдруг становится ясно, что, какой совершенной техникой ни владей, как ни концентрируйся и как ни старайся, попасть по мишени пробкой, тем более прямо из дула, совершенно невозможно, а если вдруг и получится, то в результате чистого везения, по сути это тот же лотерейный аттракцион, так как пробка в отличие от настоящего снаряда, во-первых, неуправляема, она не закручивается вокруг своей оси еще внутри ствола (как пуля винтовки), а во-вторых, в силу своей легкости движется, сколько ни бейся, по крайне прихотливой баллистической траектории, приводящей к цели разве что в виде исключения. С тем же успехом пробками можно бросаться или плеваться. Нет, собаки не ведают, что такое праздник, а потому не понимают, когда вечеринка заканчивается; тебя правильнее сравнить с неугомонным хозяйским собутыльником, который, проснувшись ни свет ни заря, но еще не вполне проспавшись, начинает выискивать по бутылкам опивки, осушать полупустые стаканы, угощаться засохшими кусками торта и, стряхивая в ладонь крошки с блюдца (гастролит: гладко обточенный черный геологический объект размером с кулак; надпись гласит, что некоторые динозавры для лучшего пищеварения заглатывали камни, которые теперь находят вместе с окаменелыми скелетами), ссыпать их в рот, роняя на мятую потную рубашку и съехавший галстук, а через какое-то время принимается тормошить спящих друзей (или недругов), выкрикивая нечто бодрое и задорное, гнусаво балагуря и дудя в бумажный свисток-язык, все эти звуки, не находя ответа, одиноко разносятся по комнатам, где утреннее солнце начинает освещать остатки пирушки во всех подробностях, с беспощадной ясностью, но он не унимается, веселье для него не закончилось, оно не заканчивается никогда. Нет, пусть тебе уже семьдесят один, но ты не смирился и хочешь, наоборот, урвать даже самый жалкий, самый тошнотворный осадок протухшей любви (но в этом ли вообще дело?), все еще плещущийся, быть может, на донышке твоей жизни, оставлять всякую надежду — не твой конек. Как бы часто тебя ни посещало подобное желание, опускать руки — это сверхчеловеческое искусство, думаешь ты, надо стать кем-то вроде бога или святого, чтобы сдаться, удовлетвориться заурядными радостями повседневного прозябания, донельзя измельчавшими, урезанными почти до неразличимости, тогда как ты жаждешь и, очевидно, до конца своих дней будешь жаждать этих презренных распоследних последков времени, опыта, жизни или что они там символизируют.
Ты промахиваешься, как и следовало ожидать, во все оставшиеся разы. Пробка. По капризным траекториям. Камень, продвигающийся сквозь кишечник вымершего доисторического животного. Стоя за прилавком, мужчина с признаками алкоголизма на лице безотрывно и неутомимо за чем-то или кем-то следит, но ты, наконец повернувшись, затрудняешься установить, на что или на кого направлен его взгляд. Весь умеренный, однако назойливый парковый гам, как бы стихший на то время, пока ты был поглощен стрельбой, вдруг разом возвращается; ты видишь (своим единственным глазом), как прямоугольные навесы от солнца, укрепленные на шестах над гондолами карусели, ярко-красные и шпинатно-зеленые, взмывают к бледному весеннему небу, видишь, как ровно они поднимаются, а потом вдруг ухают вниз, непрерывно вращаясь, вздымаясь и опускаясь, видишь (своим единственным глазом) раздуваемые ветром волосы катающихся, слышишь крики этих (можно сказать) путешественников между восторгом и ужасом, не прибывающих (можно утверждать наверняка) ни в какой пункт.
Вытянутые, замысловатые, переплетающиеся тени стволов и голых ветвей на краю площадки незаметно скользят (светлыми и темными пятнами) по фигурам немногочисленных пешеходов, идущих в отличие от тебя не оттуда, а туда, в залитый низким солнцем парк; тротуар забран полосатой, наподобие гребенки, тенью железной ограды, заключающей, будто в клетку, тени древесных стволов с их ветвистыми продолжениями, которые устилают открытую площадку и улицу, растягиваясь и удлиняясь до неузнаваемости; на асфальте, таким образом, можно наблюдать почти полную теневую проекцию ботанического сада, и ты, шагая через эту тень, по-прежнему улавливаешь вопли с каруселей, на ходу надевая и тщательно заправляя в рукава вязаные перчатки, которые до этого оттопыривали карманы твоего пальто; как-никак на дворе все еще зима, весной едва повеяло.