Шрифт:
Игорь кивнул машинально, пытаясь понять, где реальность, а где галлюцинации. Он плохо осознавал, что именно говорит Крайнов, но ощущал, как он это говорит. В его словах было много покоя. Была надежность, было обещание какого-то нового, незнакомого будущего. Крайнов говорил, что это место – хаб, один из многих, который занимают хакеры и инженеры, работающие на государство. И его личная резиденция – по совместительству. Михаил Витольдович не мыслил себя вне работы – это была вся его жизнь. Это сквозило в том, как он живо и с удовольствием ходил по комнате, то и дело вытаскивал проекции с кодом из воздуха, какие-то 3D-чертежи; доставал книги и безделушки и совал их Игорю; потом отключил лазеры и осторожно подвел Соколова к столу и с удовольствием показал ему роборуку.
– Новая разработка! – хвастался Крайнов, сжимая и разжимая свою руку, на которой были только часы, – а металлический кулак робота в точности все повторял за ним. – Сам сижу, паяю тут вечерами, просто чтобы порадовать себя. Ребята потом в промышленную версию возьмут.
Странное тепло разливалось по телу Игоря; казалось, что он чувствует ток крови в сосудах, медленное биение сердца, коньяк, который опустился в пищевод и теперь приятно обжигал внутренности; нагретую микросхему под пальцами, которую Крайнов выдрал прямо при нем из какого-то тестового устройства и дал оценить.
– А! Каково тебе? Хороши? Хороши же, черти! Это вот мои ребята все делают! Хочешь с нами? Давай, ты ж светлая голова, талантище. Чего тебе в тюрьме-то куковать, а, Игорь Александрыч? Много у нас там сгнило непокорных – талантливых, но глупых. А ты-то умный.
Игорь замер, прислушиваясь к звенящей тишине после его слов, и тревожно всмотрелся в Крайнова.
Тот стоял напротив и держал его за плечи, ожидая ответа, – вальяжный король этого искусственного замка, этого мира потерянного времени, где будущее плотно увязло в прошлом, перемолотое адской мясорубкой насилия, которое вдруг мелькнуло в последней фразе Крайнова, – бытовое, простое и привычное всем, кто работал здесь. И это напугало Соколова едва ли не больше, чем пистолет Скорпиона.
Михаил Витольдович смотрел на него с теплотой – так, как никогда не смотрел покойный отец.
Глаза Крайнова были полны надежды.
«Хоть сейчас ты бы гордился мной, пап?» – пролетела жалкая мысль на задворках спутанного сознания Соколова.
– Я подумаю, – нехотя ответил Игорь, но Крайнов заулыбался так, словно это было «да».
Туман
Лязг железного окошка одиночки будил не хуже ведра холодной воды.
– Соколов, бля! Вставай, посетитель к тебе.
Он вскочил и судорожно ощупал себя в свете люминесцентных ламп, которые гудели и не гасли никогда, даже ночью.
А существуют ли все еще день и ночь при таких раскладах?
– Резче давай.
Он натянул носки и кроссовки и поспешно встал спиной к двери. Из-под нее доносился знакомый звук: старинная французская песня, которую охранники каждый раз включали, когда пора было выходить на прогулку. Песня означала, что Соколов обязан повернуться спиной к двери, сцепить руки в замок и дождаться, пока его выведут наружу.
Non! Rien de rien…Non! Je ne regrette rien…Ni le bien qu’on m’a fait,Ni le mal tout ca m’est bien egal! [5]Он идет по коридору и жадно шарит глазами по сторонам.
Выйти из камеры – роскошь, очень важно запомнить все хорошенько, чтобы потом перебирать в голове, пытаясь не сойти с ума. Вот они, стены, прекрасные зеленые стены, немного обшарпанные. На полу крошки от батона, желтенькие, слева кто-то орет непотребное в драке – там камера на четверых, вот повезло дуракам, они даже не понимают, насколько; вот пост, там переговариваются полицейские, слышен смех и – внезапно – его фамилия. Игорь поднимает голову, обрадованный, но его тут же толкают в спину, и он торопливо идет дальше, вдыхая и выдыхая тюремный воздух, воздух усталый и спертый, пропитанный потом испуга и томительным ожиданием; воздух, который никогда не попадет в паруса маленькой яхты и не растреплет копну женских волос, не ворвется в окна красного автомобиля на побережье Ниццы, не выскочит из-под пробки нагретого солнцем и рвущегося наружу шампанского; не наполнит грудь клокотанием горных потоков, не осядет брызгами моря на загорелой переносице – нет, здешний воздух живет только в тесноте тоннеля, по которому следует ходить туда и обратно, изо дня в день. Воздух спресованный, тугой и жесткий, как цифры невидимых часов, что тикают только в голове, – настоящих часов тут не допросишься. И часы эти отсчитывают время до приговора, который здесь, в СИЗО для особо опасных, равносилен смерти.
5
Строки из песни Эдит Пиаф. «Нет! Ни о чем… / Нет! Я ни о чем не сожалею… / Ни о хорошем, что у меня было, / Ни о плохом. Мне все безразлично!» (Фр.)
Французская мелодия все еще играла, когда Игорь сел на железный стул и положил руки на стол.
В комнате для свиданий сидела его мать.
Стены тут же раскинулись, упали наружу, как картонная коробка из-под торта; пространство словно наполнилось солнцем и ветром; на узком тюремном столе появились воображаемые чашки и блюдца, а посередине – тонкая молодая роза в стеклянной бутыли – темно-красная, несмелая, только-только приоткрывшая лепестки вытянутого бутона.
Игорь попытался заглянуть в черешневую глубину глаз Арины. Губы, зажатые тисками вины, склеились намертво.
– Что ты натворил.
Шепот не угрожал, не упрекал – он констатировал факт. Он таял в гуле вездесущих люминесцентных ламп, и их Игорю предстояло слушать теперь всегда.
Шепот был слишком оттуда, с воли, из того мира, который Игорь навсегда потерял.
Арина – балерина из сказки, балерина из картона с сияющей зеркальной блесткой на плече, белоснежная и идеально прямая, в каком-то старомодном серебристом пиджаке с подплечниками, которые делали ее шею и головку с собранными в дульку волосами еще более хрупкими, – она даже не прикасалась к столу, на который тяжело опирался Игорь.