Шрифт:
Не случайно разговор о Чернышевском в романе происходит уже в первой главе, и заводит его (на излюбленной Набоковым грани пародии) персонаж по фамилии Чернышевский (Александр Яковлевич – из столетнего стажа выкрестов, с фамилией, дарованной отцом-священником знаменитого отпрыска). Он и излагает стереотипное в эмигрантской среде мнение о «великом революционере», предлагая Фёдору написать его биографию. И Фёдор, в конце концов, напишет, но совсем не такую, как ему предлагалось, – определив свою задачу как своего рода «упражнение в стрельбе». Другое дело, что до поры до времени, отдавая себе отчёт, на какое рискованное предприятие он идёт, скрытный, осторожный автор романа не очень-то спешил показывать весь спектр своих мотиваций и целей. И уж точно, во всяком случае, замысел этой чудовищно трудоёмкой, прямо-таки каторжной работы не мог родиться всего на всего от какой-то одной статейки в советском шахматном журнальчике, как, опять-таки, сплошь и рядом, чуть ли не автоматически, инерционно, повторяется в ряде филологических исследований.8792 Хотя журнальчик такой действительно существовал, и Набоков, оказывается, даже много лет спустя помнил его выходные данные: назывался он «64: шахматы и шашки в рабочем клубе»; номер 13-14, вышедший 5 июля 1928 года, был юбилейным, – праздновалось столетие со дня рождения Н.Г. Чернышевского, «властителя дум» и провозвестника светлого будущего.8803 По этому случаю и была помещена в журнале небольшая статья некоего А.А. Новикова «Шахматы в жизни и творчестве Чернышевского» с портретом «выдающегося мыслителя и революционера» и «большого и настоящего любителя шахматной игры». В ней, среди прочего, приводились отрывки из студенческого дневника Чернышевского, в котором он выглядел вдвойне, до нелепости неуклюжим – и по части обращения с шахматами, и в мучительном косноязычии слога.881
Однако журнальчик, так надолго запомнившийся автору «Дара», был сущей мелочью на фоне той грандиозной помпы, с которой отмечалось в Советском Союзе столетие со дня рождения «великого революционера». В 1933 году этот маленький текст мог послужить разве что пикантной наживкой для молодого героя романа, но не писателя Сирина.
На протяжении всех лет эмиграции Набоков пристально следил за происходящим на покинутой родине. Вербальная агрессия его публицистики – в докладах и эссе, литературная злость – в аллюзиях и пародиях, пронизывающих романы, не оставляют сомнений в накипающей потребности по-своему поставить, по крайней мере (но и не только!) в сфере литературы, извечные русские вопросы: «Кто виноват?» и «Что делать?».
Среди прочего, не могла остаться незамеченной и нестерпимо нарастающая канонизация «наследия Чернышевского», поставленного Лениным и Сталиным на службу невежественному и жестокому прожектёрству советского режима. Фиксируя, со ссылками на специальные труды, основные этапы и конкретные действия советского руководства, направленные на внедрение нужной им версии определения Чернышевского как «великого русского учёного и критика, публициста и революционера … философа, экономиста, историка и политического деятеля» (цитата из БСЭ, 1934 г.) Ю. Левинг справедливо заключает: «Набоковское перо не могло бы найти более подходящей цели».882
Действительно, хотя народовольцы, как и всякая другая неконтролируемая большевиками идеологическая группа, были сметены после октябрьского переворота, сам Чернышевский не только выжил, но усилиями Ленина и Сталина был раздут до культа гигантского идолопоклонства (впрочем, адекватного, с одной стороны, низкому образовательному уровню вождей, а с другой – их же патологической мегаломании). Ленин считал Чернышевского гением и мечтал доказать таковым также и себя. В своём памфлете 1902 года, названном «Что делать?», он кинул клич: «Дайте нам организацию революционеров, и мы перевернём всю Россию». Хотя Сталин и не был подвержен такому влиянию Чернышевского, как Ленин, он тоже восхищался им и полагал роман «Что делать?» величайшим из когда-либо написанных.
В Саратове памятник Александру II – «Царю-освободителю» – был заменён обелиском в память о Чернышевском и открыт посвящённый ему дом-музей.8832 (Этому царю, отменившему крепостное право и последующими либеральными реформами пытавшемуся начать преобразование России, всячески содействовал дед писателя Сирина, Дмитрий Николаевич Набоков, с 1878 по 1885 годы бывший министром юстиции Российской империи.) Но убит был Александр II в 1881 году, с очередной (кажется, восьмой) попытки, как раз выучениками Чернышевского, полуграмотными и нетерпеливыми террористами-народовольцами.
К 1933 году заматеревшая в СССР «Зоорландия» (подобная воображённой в романе «Подвиг») надежды на возвращение в Россию практически не оставляла. Выполнение миссии эмигрантской литературы, как её понимал писатель Сирин, – продолжить, творчески обновляя, лучшие традиции литературы русской, – становилось всё труднее. Даже Ходасевич, единственный в этом отношении единомышленник Набокова, к этому времени уже крайне пессимистически оценивал перспективы литературы русской эмиграции. В очерке «Литература в изгнании» 1933 года он пророчил: «…мне самому суждено разделить её участь, по существу не менее трагическую, чем участь литературы внутрироссийской… Судьба русских писателей – гибнуть. Гибель подстерегает их и на той чужбине, где мечтали они укрыться от гибели».8841
Что уж говорить о писателях, поэтах и критиках уже не раз упоминавшейся «парижской ноты», буквально упивавшихся мотивами обречённости, отчаяния, смерти. «Пушкин, – утверждал главный идеолог “парижан” Г. Адамович в “Числах”,8852 – это всего лишь “удача стиля”, “бездн” у него «нет и в помине», его идея художественного совершенства потерпела крах. «Искусства нет и не нужно, – вторит ему поэт Борис Поплавский, – …Существует только документ, только факт духовной жизни. Частное письмо, дневник и психоаналитическая стенограмма наилучший способ его выражения».8863 «Мажорному» Пушкину он предпочитает Лермонтова, который «огромен и омыт слезами», поскольку литература – это всего лишь «аспект жалости», и «соваться с выдумкой в искусство» не следует.8874 За всеми эклектическими выкрутасами сочетания разных приёмов и стилей (символизма, модернизма и пр.) в сочинениях Зинаиды Гиппиус и других представителей русского «монпарнаса», в общем манифесте о «бесполезности» искусства и литературы угадывался Набоковым и след «утилитарного» подхода Чернышевского.
Самонадеянный автор «Что делать?» снабдил своё творение подзаголовком «Учебник жизни». Эмигрантский писатель Сирин задумал написать другой, свой учебник – учебник счастливой жизни обладателя подлинного дара, противопоставив его несчастным потугам ложного, поневоле порождавшего злокозненные последствия не только для себя самого, но, через заражённых его химерами или цинично таковыми пользующимися, – также и для «города и мира».
Все дороги вели Набокова к «Дару». Прирождённый автодидакт – сам себе лучший учитель, он упорно стремился стать подлинным «антропоморфным божеством», в совершенстве владеющим искусством управления своими персонажами, «рабами на галере», – от романа к роману копил опыт, исправлял ошибки, оттачивал мастерство. Но наперекор ему, грозя сбить с ног, неслась «дура-история», ставя на его пути почти непреодолимые препятствия, загоняя в тупик. На 1933 год всё сошлось: невозвратность России, патологические корчи страдальцев «парижской ноты», постоянно домогавшихся дискредитировать упрямца-одиночку Сирина, пишущего «ни о чём» (Гиппиус); утечка читателей и издателей, неизбывные материальные заботы, всё чаще подступающее осознание неизбежности перехода на англоязычные рельсы, и, наконец, «Зоорландия», на этот раз не в далёкой России, а по месту жительства, в Берлине, грозившая лишить последнего – пусть постылого, но спокойного убежища для работы.